Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, писавший это своему сыну старик Аксаков знал уже и о том, что при первых слухах о мире А.О. Смирнова перестала либеральничать, порвала сношения с И.С. Аксаковым и вообще успокоилась и воспрянула духом.
Но не все разделяли страхи перед продолжением войны и диктуемое ими миролюбие А.О. Смирновой. При дворе раздавались и иные голоса. «Я в состоянии полного отчаяния. Сегодня на выходе все громко повторяли, что скоро будет заключен мир, что император согласился принять предложения Австрии. Вчера в городе говорили, что Эстергази покидает Петербург, вследствие несогласия Австрии на наши контрпредложения, а сегодня только и речи, что о мире. Это объясняет мне состояние раздражения, в котором был император эти дни; быть может, его мучила совесть за то, что он уступил и подписался под позором России», — писала в своем дневнике очень влиятельная при новом дворе фрейлина Тютчева 6 (18) января 1856 г. В те дни она была не одинока. «Уже вчера в городе разнесся слух, что мы соглашаемся на мир на унизительных основах австрийских предложений… Я не могу повторить всего, что я слышала в течение дня. Мужчины плакали от стыда». Тютчева не выдержала и пошла к императрице Марии Александровне, жене Александра II. «Она мне сказала, что им это тоже очень много стоит, но что Россия в настоящее время не в состоянии продолжать войну. Я ей возразила то, что повторяют все, что министр финансов и военный министр невежды, что нужно попробовать других людей, прежде чем отчаяться в чести России». Из этого разговора, происходившего 8 (20) января, Тютчева вынесла лишь убеждение, что Мария Александровна «или святая, или деревяшка!». Поразмыслив, взволнованная фрейлина, очевидно, признала первый вариант, потому что решилась возобновить этот разговор с царицей. Тютчеву, впрочем, подбивал к такому настойчивому образу действий князь Петр Вяземский, который надеялся как-нибудь еще повлиять на императора. «Вы можете сослаться на мой авторитет; подо всем, что вы скажете, я подписываюсь», — так он напутствовал Тютчеву.
На этот раз, 11 (23) января, Анна Федоровна решила говорить энергичнее. «Я твердо решила не молчать ни о чем… Я ей сказала, что все в отчаянии говорят, что императору дали, вероятно, наркотическое средство, чтобы заставить его подписать такие позорные для России условия, и это после того, как он четыре раза их отвергал самым решительным образом, о чем гремели все газеты в Европе. Я ей рассказала, как вчера в русском театре, где давали «Дмитрия Донского», в ту минуту, когда произносились слова: «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!», вся зала разразилась громом рукоплесканий и кликами, так что актеры принуждены были прервать на время игру… освистали актера, изображавшего в этой пьесе того, кто советовал заключить мир. Вот настоящая общественная демонстрация!» Тютчева, все усиливая тон, стала говорить, «до какой степени опасна эта игра по тому глубоко неприязненному чувству, которое она создает в стране по отношению к императору». Императрица возразила, что воевать дальше было невозможно. Крайне интересно продолжение этого разговора, подтверждающее нам, что все-таки в борьбе двух мнений настроения Смирновой в придворной аристократии явно преобладали над патриотическими чувствами Тютчевой: «Почему люди, которые отстаивали этот мир, вместо того чтобы испытывать стыд и унижение от позора страны, принимают торжествующий и сияющий вид, как будто они одержали победу над страной? Почему они бросают в лицо насмешку и оскорбление тем, кто оплакивает позор родины? Почему князь Долгорукий в вашем салоне, подходя к графине Разумовской, говорит ей с радостным видом: «Поздравляю вас, графиня, весной вы будете в Париже?» Почему граф Нессельроде за обедом говорил итальянскому певцу Лаблаш: «Поздравим друг друга, мы поедем в этом году к вам есть макароны»?» Эти яростные и горестные нападки, срывающиеся с уст заведомо преданнейшей и любящей женщины, взволновали императрицу. «Наше несчастье в том, — сказала она Тютчевой, — что мы не можем сказать стране, что эта война была начата нелепым образом, благодаря бестактному и незаконному поступку, — занятию княжеств, что война велась дурно, что страна не была к ней подготовлена, что не было ни оружия, ни снарядов, что все отрасли администрации плохо организованы, что наши финансы истощены, что наша политика уже давно была на ложном пути и что все это привело нас к тому положению, в котором мы теперь находимся. Мы ничего не можем сказать, мы можем только молчать…»[1281] Александр знал о борьбе двух настроений и не хотел занимать слишком вызывающей позиции. Ходили слухи, что граф Орлов советовал арестовать вожаков демонстрации в театре во время представления «Дмитрия Донского», но царь ответил: «За что бы вы их арестовали? разве только за то, что они пошли в театр в такое тяжелое время?»[1282]
Но все же Вера Федоровна Вяземская боялась и за Тютчеву и за своего мужа, князя Петра Андреевича, когда предостерегала смелую фрейлину: «Умоляю вас, будьте осторожны и не выдавайте своей точки зрения при дворе, — это могло бы повредить вам и всем тем, с кем вы близки». Больше таких разговоров с царицей Тютчева уже не вела.
Не зная еще ничего точного, Иван Аксаков, по-видимому, терялся. Мир он считал позорным, войну — безнадежной. Единственным утешением ему казался засвидетельствованный перед всем миром полный провал системы покойного императора. Вот что писал он родителям в конце января 1856 г.:
«Позорный мир не состоится, вновь начнется война, война вялая, томительная, бестолковая. Какими тяжкими испытаниями ведет бог Россию к самосознанию, к уразумению источника бед и зол, ее терзающих».«…Ратники радовались известию о мире, но когда им объясняется, что он куплен ценою позорных уступок, так они говорят, что им и воротиться-то будет стыдно, что их в России на смех поднимут… Но все в порядке вещей: необходимо, чтоб позорилась правительственная Россия, чтобы обличилась вполне; было бы несправедливо и нелогично, если бы вышло иначе»[1283].
Когда конгресс уже подходил к концу, второй русский уполномоченный, барон Бруннов, в интимном письме к канцлеру Нессельроде сообщил «очень конфиденциальные данные, которые получил от Валевского». Эти данные имеют, бесспорно, большой исторический интерес; они подтверждаются другими свидетельствами и в свою очередь объясняют многое, уже без них известное. Вот как по этим показаниям развивались события.
В конце кампании 1855 г. английское правительство осаждало Наполеона III просьбами о новой, третьей кампании в предстоявшем 1856 г. «Наполеон сказал: хорошо, я согласен. Вы мне предлагаете продолжать войну. Я принимаю. Но она потребует огромных расходов, жертв людьми. Раньше чем на это решиться, я хочу знать, какое возмещение вы мне предлагаете, чтобы компенсировать риск подобного предприятия». Тут Англия начала колебаться и бормотать (balbutier). Она убоялась обязательств перед таким положительным, таким могущественным, таким ловким союзником. Она отступила. Тогда Наполеон сказал: «вот мелочные люди (les gens de peu). Они хотят, чтобы я делал их дела на наш собственный счет; чтобы я им помог сжечь Кронштадт для их удовольствия. И в ответ они мне ничего не предлагают. Так дело не пойдет»[1284].