Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Девчонка! Девчонка!..
– Экой башибузук, – незлобно ворчит няня вслед Мите. Я креплюсь. Сжимаю губы. Смотрю в небо и делаю вид, что ужасное слово «девчонка!» не имеет ко мне никакого отношения. О, если бы знала мама, как я глубоко переживаю!
«Нет, Лопух, – говорю я себе, – ты врешь: я мальчик! мальчик! мальчик!»
И раз десять подряд повторяю это гордое слово.
Прекрасный пол обычно жалуется на свою природу. Сколько хороших женщин не раз говорило мне: «Ах, как бы я хотела быть мужчиной!» Но, право, еще никогда я не слышал от мучеников, бреющихся через день (тогда ведь еще не существовала электрическая бритва), никогда не слышал: «Черт возьми, почему я не женщина!»
А меня, видите ли, наряжали в розовые и голубые платьица. За что?
Няня у меня старуха – толстая, круглая, большая. Впрочем, в те годы казались мне большими и наш двухэтажный дом с мезонином, и тощий сад в два десятка деревьев.
Няня была словно сделана из шаров: маленького (в черной кружевной наколке), внушительного (с гранатовой брошкой на груди) и очень внушительного, стоящего на чем-то воткнутом в меховые полусапоги. Эти три шара покачиваются один на другом, как это бывает в цирке у жонглеров. Старуха пахнет ладаном и вся шуршит коричневым плисом. Она – это покой, уют, тишина. Взяли ее в дом за несколько недель до моего появления на белый свет.
Несколько хуже обстояло дело с акушеркой Еленой Борисовной, которая меня принимала. Ее прямо от нас увезли в сумасшедший дом. Об этом многие годы с ужасом вспоминали мама, бабушка и все родственники.
Во время великого поста мы с няней причащались по нескольку раз в день. Церквей в Нижнем Новгороде, как сказано, было вдосталь, и мы поспевали в одну, другую, третью. В каждой съедали кусочек просфоры – это тело Христово – и выпивали ложечку терпкого красного вина. Оно считается его кровью. Да еще «теплоту». Опять же винцо.
Ах, как это вкусно!
И оба – старуха и ребенок – возвращались домой навеселе.
Родители, само собой, ничего об этом не знали. Это была наша сокровенная тайна! Человек в четыре года очень скрытен и очень расчетлив. Только наивные взрослые все выбалтывают во вред себе.
Я играю в мячик. Как сейчас, его вижу: половинка красная, половинка синяя, и по ней тонкие желтые полоски.
Няня сидит на большом турецком диване и что-то вяжет, шевеля губами. Очевидно, считает петли.
Мячик ударяется в стену, отскакивает и закатывается под диван. Я дергаю няню за юбку:
– Мячик под диваном… Достань.
Она гладит меня по голове своей мягкой ладонью:
– Достань, Толечка, сам. У тебя спинка молоденькая, гибкая!
– Нет, ты достань!
Она еще и еще гладит меня по голове и опять что-то говорит про молоденькую спинку. Но я упрямо твержу свое:
– Нет, ты достань. Ты! Ты!
Няня справедливо считает, что меня надо перевоспитать. Я уже не слышу и не понимаю ее слов, а только с ненавистью гляжу на блестящие спицы, мелькающие в мягких руках:
– Достань!.. Достань!.. Достань!..
Я начинаю реветь. Дико реветь. Делаюсь красным, как бочка пожарных. Валюсь на ковер, дрыгаю ногами и заламываю руки, обливаясь злыми слезами.
Из соседней комнаты выбегает испуганная мама:
– Толенька… Толюнок… Голубчик… Что с тобой? Что с тобой, миленький?
– Убери!.. Убери от меня эту старуху!.. Ленивую, противную старуху!.. – воплю я и захлебываюсь своим истошным криком.
Мама берет меня на руки, прижимает к груди:
– Ну, успокойся, мой маленький, успокойся.
– Выгони!.. Выгони ее вон!.. Выгони!
– Толечка, неужели у тебя такое неблагодарное сердце?
– Все теперь знаю. Ты любишь эту старую ведьму больше своего сына.
А простаки считают четырехлетних детей ангелочками!
– Толечка, родной, миленький…
Мама уговаривает меня, убеждает, пытается подкупить шоколадной конфетой, грушей дюшес и еще чем-то «самым любимым на свете». Но все это я отшвыриваю, выбиваю из ее рук и упрямо продолжаю поддерживать свое отвратительное «выгони!» самыми горючими слезами. Они льются из глаз, как кипяток из открытого самоварного крана.
Слезы… О, это мощное оружие! Оружие детей и женщин. Оно испытано поколеньями в бесчисленных домашних боях, больших и малых.
– Выгони!.. Выгони!..
И что же?.. Мою старую няню – этот уют и покой дома – рассчитывают, увольняют за то, что она не полезла под диван, чтобы достать мячик для противного избалованного мальчишки.
Шутка ли: единственный сынок!
Прощаясь с ней, папа говорит:
– Спасибо вам, няня, за все. Простите нас.
И, поцеловав ее, дает «наградные». Три золотые десятирублевки.
Вероятно, многие считают, что угрызения совести – это не больше чем литературное выражение, достаточно устаревшее в наши трезвые дни.
Нет, я с этим не могу согласиться!
Вот уже более полувека меня угрызает совесть за ту гнусную историю с мячиком, закатившимся под турецкий диван.
Мама провожает старушку до извозчика. Вытирая кружевным платочком покрасневшие глаза и кончик нежного носа, тоже покрасневший, она говорит с грустью:
– Ах, моя голубушка, тут уж ничего не поделаешь, ведь Толечку принимала сумасшедшая акушерка.
Утро.
Мама расчесывает белым гребешком мои длинные волосы. В этом случае все матери на земном шаре говорят одно и тоже:
– Как шелк… как шелк. Чистый шелк.
Потом мама берет мою левую руку и кладет ее на золотистый валик турецкого дивана рядом со своей тонкой рукой с длинными пальцами и ногтями, как розовые миндалинки:
– Смотри, Толя, как твои пальчики похожи на мои. И ноготки такие же. Только у тебя малюсенькие.
И целует каждый ноготок в отдельности.
– Ты, наверно, будешь знаменитым пианистом.
А у меня ни слуха ни духа. Руки, глаза, носы, подбородки, губы тонкие, как ниточка, и толстые, как сардельки, – все это врет, обманывает, право, не меньше, чем наш каверзный язык. Сколько я видел совершеннейших растяп с орлиными носами, безвольных мужчин с выдвинутыми подбородками и очень злых людей с добродушными носами картошечкой.
– Нет, – бурчу я, – нет, я буду знаменитым шарманщиком. С попугаем. Я шарманки люблю.
Маму это огорчает. Потом она говорит:
– Все остальное у тебя папино. И такой же высокий будешь.
– А папиной бороды у меня нет.
Мама смеется. Почему? Разве я сказал что-нибудь глупое? Обиженно морщу лоб и гордо заявляю: