Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позади оставался ажурный силуэт Эйфелевой башни, растиражированной в миллиардах сувениров, и лифт, стремительно взлетавший по ее изящной ноге, а потом многоликая толпа глазела с верхнего пятачка на залитый солнцем город. И за спиной: «Так, ну и шо в этом Париже мы ще не видали? У Лувре были, у замке этом, как его, тоже, шо осталось?» – «Та шо тут смотреть, большая дереуня, уроде нашего Брайтону». – «Ну, не скажи, все ж таки культура ж тут просматривается».
Оставался позади бесконечной чередой коридоров тот самый Лувр, где уже бывали брайтонские и где Саше через три часа стало просто невмоготу, картины не вмещались в сознание. Он решил выйти передохнуть во двор, к фонтану и к нелепой стеклянной пирамиде, но спутал дорогу и наткнулся на нижнем этаже на Венеру Милосскую. Толпа японцев озаряла ее вспышками фотографических молний, снимаясь поочередно на ее фоне, но золото солнца все равно играло на ее коже, и невозможно было поверить, что это мертвый мрамор, а не живая богиня. И тут же, в коридоре горячечной интеллигентской скороговоркой на два голоса: «Нет, как же вы не понимаете, президенту сейчас нужна наша безусловная поддержка, советская гадина должна быть окончательно раздавлена, советская экономика полностью демонтирована, и только после этого можно надеяться на возрождение обновленной России!» – «Простите, но воровство, лихоимство, наконец, эти пьяные дебоши, как вы можете поддерживать все это?» – «Но ворюга нам милей, чем кровопийца, и мы должны быть солидарны с Борисом Николаевичем…» – «Так как же, если вы сами призываете давить гадину, ведь не может обойтись без большой крови, неужели вам неясно…» – «Нет, это вы не хотите понять!»
Да оба они ни фига не хотели понять в двух шагах от Венеры Милосской.
Оставалась позади сумрачная, невнятная громада Нотр-Дама, где можно было гулять, как в тенистом парке, а потом взобраться на башни и любоваться вместе с ироничными каменными химерами – здесь их звали «горгульями» – на копошащуюся у подножия собора разноязыкую жизнь. Если спуститься, станет слышно, как эта жизнь, частично и на русском языке, предлагает нарисовать портрет, купить открытки, как обсуждает планы на вечер или хвастается сувенирами.
Оставались позади бесчисленные музеи, от такого домашнего музея Пикассо с бронзовой козой во дворике, словно тут же ее и собирались подоить, до огромного Орсэ, который был вокзалом, да так им и остался, с толпами туристов, что купили билет до импрессионизма, а потом осаждали буфет с туалетом. Оставались цветочные и открыточные улочки Монмартра, базарный Монпарнас, книжные развалы вдоль бульвара Сен-Мишель и маленькие забегаловки в боковых ответвлениях от него, где курчавые посетители неизменно приветствовали друг друга: «Салям алейкум».
Летом одна тысяча девятьсот девяносто третьего года позади Саши оставался Париж. Он приехал туда свободным человеком, свободным и от идеологических шор (коммунистических ли, каких ли иных – не так уж и важно), и от унижающего безденежья, и от робкого страха советского человека перед Неведомой и Прекрасной Заграницей, где ты никому, увы, не нужен. Если что-то он хотел доказать себе и другим – доказал.
Радио в машине было настроено на французскую станцию, передававшую старые, проверенные временем шлягеры, и стереозвук обволакивал пассажиров со всех сторон. Сейчас Мирей Матье пела «Acropolis, adieu…»[61] Это было не про Париж, конечно, а про Грецию, но все равно выходило так, будто это счастливый Саша прощался и с Парижем, и с какими-то своими комплексами, и можно было шагать дальше.
А потом Эдит Пиаф запела, играя на каждой букве R, как на аккордеоне: «Non, rien de rien, non, je ne regrète rien…»[62], и Саша впервые понял слова этой знакомой песни. Несколько дней во Франции, где сперва казалось чудным, что кругом почти все говорят по-французски, даже маленькие дети, оживили в его памяти полузабытые начатки этого языка. Тем более что с английским в Париже далеко не уедешь, даже в туристических местах. «Нет, ни о чем, не жалею я ни о чем…» Точно. Он не жалел ни о чем.
Перед пограничным постом машина притормозила. В окне медленно проплыла очередная чиновная физиономия, разглядела пассажиров, ничего не сказала – и машина без проверки пересекла четвертую границу. Саша был снова в Нидерландах. Игра была сыграна, и Саша выиграл, впрочем, у депортации шансы с самого начала были не слишком высоки.
Наверное, кто-то скажет ему: ты хотел им всем доказать, что ты взрослый. Неправда. Даже себе не хотел, не было в том необходимости. Он хотел ощутить вкус свободы – и не в том дело, в какой стране проживать и сколько сортов сыра покупать, а в том, что ты сам выбираешь все это. И не ведут тебя за веревочку ни громкие слова о долге, ни бурчание в голодном желудке, ни чужие люди в форме, ни идеологические программы всех мыслимых расцветок. Выбираешь сам – и Саше это, похоже, удалось.
Значит, можно не прятаться и жить дальше – свободным. Можно искать свое место… А где оно, это место? Здесь, со шваброй в руках? Вряд ли. На берегах теплых океанов, куда собрался Димон? Тоже не очень верится – разве что дети будут чувствовать этот берег своим домом, но когда они еще будут, эти дети… Или все-таки в Москве – в театре, универе или, может быть, просто там, где спускается вал тополей с Рождественского бульвара на Трубную площадь, где еще прячутся в переулках между Остоженкой и Пречистенкой старые деревянные домики, где усмиряют городскую суету сосны Серебряного Бора… Проживи еще полвека здесь – а все это останется с тобой. Никуда не денется, сколько границ ни пересекай. Как близко все это, в четырех часах полета – и как далеко. В другой жизни, куда не вернешься, не отказавшись навсегда от этой. Но теперь, отныне и навсегда, он сам будет делать свой выбор.
В Амстелфейн Саша добрался поздним вечером. Открыл своим ключом дверь их маленькой квартиры, с кухни доносились веселые голоса Димы и еще какого-то парня. Саша заглянул туда, прямо как был, с рюкзаком за плечами. За столом с бутылками пива и чипсами сидели Дима и тихий болгарин Иво, который уже пару раз заходил к ним.
– О, Саня, здорово! Ну, как Париж?
– Как положено!
– Ну, тогда порядок. А мы тут