Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А усадьба находилась совсем близко от Магнусхольма.
И тут в душе Лабрюйер случился маленький переворот.
Он всегда, в сущности, был одиночкой. Сослуживцы были в какой-то мере своими — но в какой-то мере, не более. В то время, когда ему вдруг стало везти и он, чего греха таить, задрал нос, они даже немножко от него отдалились. Потом были неприятности, гордость не позволила унижаться, он покинул Полицейское управление, стал пить, да еще как. Называть своими собутыльников он не стал бы даже после двухнедельного запоя, однажды и такой имел место. Журналисты, служившие в «Драконе», своими не стали, да и не могли — чересчур выкаблучивались. Статисты в Немецком театре — разномастная публика, безденежные студенты, молодые чиновники в самом низшем ранге, пьющий народец, как им быть своими? Церковный хор поразил Лабрюйера интригами, каких он и в театре не видывал.
Вся эта странная жизнь воспринималась им как заслуженное наказание. В этом он никому бы не признался. И отчаянный рывок вверх, порожденный уязвленным самолюбием, его самого сильно озадачивал. Выходит, смирение не состоялось, упрямый норов берет свое, и надо ж было треклятому Енисееву разбудить этот норов!
И вот сейчас, поняв, о какой лесопилке говорит Барсук, Лабрюйер ощутил внезапную острую радость.
Эта радость выразилась в одном-единственном слове.
Да, «Эвиденцбюро» шлет своих агентов разведать, что делается на Магнусхольме. Но наши — уже там. Наши. Не какие-нибудь — наши…
Путешествие в зоологический сад состоялось не в день открытия, а чуть позднее.
Открытие совпало с праздником Покрова Богородицы. Лабрюйер не был фанатиком и мог месяцами не заглядывать в храм Божий. Но он выбрал такое место для фотографического заведения, что до Александро-Невской церкви — два шага. Идешь мимо — и ноги сами ступают на ступеньку перед входом, рука сама вздымается для крестного знамения. Вроде и не собирался туда — а заглянешь.
Ну, раз уж Покров — то следует поставить свечку Богородице. Потому что в ее святом покрове очень сейчас нуждаются люди, противостоящие незримому врагу. Глядишь, именно этот огонек и спасет в трудную минуту.
Так что зашел Лабрюйер в храм — и едва оттуда не выскочил.
Он увидел госпожу Красницкую на коленях перед образом Богородицы. Он узнал этот наклон головы, этот профиль, узнал, еще не увидев толком, заметив в мгновенно возникшую и пропавшую щель между сгорбленными маленькими фигурками старых богомолок.
О чем бы могла просить Богородицу подруга карточного шулера? Об удачных рижских гастролях? Чтобы к Рождеству убраться отсюда с хорошей поживой? Бр-р-р…
Надо же, кто ему показался Иоанной д’Арк!
Свечку-то он поставил, а вот молитвы не получилось. И весь остаток дня Лабрюйер проходил смурной — надо же, даже «Богородице Дево, радуйся» не смог из себя выдавить; то есть смотрел на образ и молчал…
А потом началась суета, связанная с выездом в зоологический сад.
Фрау Берта просила Лабрюйера нанять надежного возчика с телегой, чтобы перевезти клетку, которую она называла «голубиным домиком». Клетка была огромная и роскошная, состояла из двух частей — вольера с перекладинками и трехэтажного примыкающего к ней деревянного здания, куда вело девять круглых окошечек. Получалось, что каждый голубок имел свое личное жилище. Этот дворец был украшен резьбой и казался чуть ли не сказочным замком.
Лабрюйер полагал, придя в цирк пораньше, поговорить с конюхом Орловым о мадмуазель Мари. Не вышло — конюх куда-то сгинул. Зато повезло встретить возле цирка давнего неприятеля — инспектора Горнфельда. Было не до старых счетов — Лабрюйер отдал ему три фотокарточки с довольно невнятным портретом топтуна, просил передать Линдеру. Остальные три приберег — черт ли его, Горнфельда, разберет, не потерял бы карточки из вредности.
В зоологический сад поехали неторопливым караваном — впереди в пролетке Лабрюйер и фрау Берта, за ними, в другой пролетке, Каролина с фотографическими аппаратами и Пича, затем шла третья пролетка — туда посадили Эмму Бауэр с затянутыми марлей корзинками, а в корзинках сидели голуби; в арьергарде тащилась телега с «голубиным домиком».
Из Парковой улицы, где у ворот циркового двора составили караван, выехали на Суворовскую, потом свернули на Матвеевскую и взяли курс на Кайзервальд.
Кайзервальд получил свое красивое название совсем недавно. Когда городские власти задумали устроить на северо-восточной окраине Риги город-сад, кто-то умный то ли вспомнил, то ли изобрел легенду о том, что когда Ригу в 1621 году штурмовала шведская армия, неподалеку от Штинтзее разбил лагерь король Густав-Адольф. В честь него и появился на карте Кайзервальд — «королевский лес».
Эта местность еще лет двадцать назад была совершенно сельской. Выбор городских властей имел смысл: великолепный лес есть, озеро, где развлекаться рыболовством и кататься на лодках, есть, свежего воздуха — в избытке. Тем более, что идея города-сада была вполне европейской, современной и прогрессивной. Первые, еще пунктирные, улицы появились на городском плане еще тринадцать лет назад. Знаменитый мастер ландшафтов, директор садов и парков Риги Георг Фридрих Куфальдт, который не просто кресло в кабинете занимал, а ко всем рижским паркам руку приложил, разработал проект колонии дорогих вилл.
Замысел был хороший — ухоженный парк с особняками, с дорожками для велосипедной и верховой езды, с теннисными кортами, с яхтклубом и всем тем, что должно радовать души богатых рижских бюргеров, желательно — из хороших немецких фамилий. Для строительства приглашали лучших архитекторов, и особнячки были один другого краше. За образец были взяты швейцарские шале, город поставил условие — не выше двух этажей, но позволялись башенки и очень одобрялись резные деревянные украшения. Вот только возводили их без особого азарта — и потому они стояли на новорожденных улицах довольно редко — за семь лет с утверждения плана, двигаясь с юга на север, поставили всего восемнадцать особняков. Но Рижская дума твердо решила обживать Кайзервальд. Девять лет назад к нему провели линию конки от станции «Военный госпиталь» Мюльграбенской железной дороги, прошло семь лет — вместо конки стал бегать трамвай. Он вез к южной оконечности Штинтзее, к яхт-клубу. А теперь вот пришлось прокладывать новые рельсы — не пешком же добираться родителям с малыми детьми до крытых красной черепицей ворот зоологического сада.
От цирка до Штинтзее было чуть ли не восемь верст, караван тащился медленно; выехали в девять утра, а на место прибыли чуть ли не к обеду. Было время поговорить с фрау Бертой о Марии Скворцовой.
— Вам она нравится? — спросила фрау Берта. — Нет, вы скажите мне прямо — нравится? Господин Лабрюйер, она моложе меня, но я выгляжу лучше! Мне двадцать девять лет, господин Лабрюйер…
Лабрюйер немедленно вспомнил актрису Терскую, которая уже лет десять никак не могла дожить до тридцати. Это был прямо какой-то роковой возраст для актерок, как объяснил ему Самсон Стрельский, сразу за цифрой «29» следовала, очевидно, могильная плита.