Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пётр не искал дорогу, но шёл ровно и верно. Да и тросточки у него не было. Лишь иногда, словно чтобы удостовериться, в нужный момент протягивал руку, касался куста, который мы обходили.
– Этот не наш. Видишь, у него лист без зазубрин и цвет прута тёмный. Этот, – он прошёлся рукой по веточке следующего, – наш, но болеет он, ломкий. Нам ещё правее надо. А я так вот и научился, понемногу, путь знаю, – он всё время словно отвечал на мои немые вопросы, – и заросли свои знаю, но вот не ожидал, не ожидал, что так разрастётся к осени. Уж как я ветру сегодня обрадовался! Сейчас их слышно, и обходить-ощупывать не надо, и листву лишнюю обтреплет.
– А если летом собирать?
– Не-е, летом не годится. Соки в пруте ходят, листва живая, не то будет. Вот теперь – самая страда для меня.
Он вдруг резко повернул к самому краю берега, пошёл-пошёл через кусты, раздвигая их и всё шире улыбаясь. Волосы его развевались, а я еле успевала за этим довольным человеком.
Было в нём всё же одно, роднившее его повадки с другими слепыми: он не поворачивал лицо к тому, к чему проявлял внимание. Пётр держал голову статно, тут что-то от повадки оленя, который не приглядывается, а чутко вслушивается в мир.
– Вот она! Понаросла, понаросла родная! – ласково причитал он, оглаживая обеими руками два круглых куста над самой водой. – Видишь, ива остролистная. Листики, – он тронул край одинокого закрученного листа, – зубристые такие. Её и режем.
Тут слепой замолчал, он был весь с этим кустом, а не со мной.
Что-то шептал, трогал ветви.
Потом, достав из кармана секатор, ловко перехватывая сразу по несколько веток, стал резать прут. Набрав большую охапку, он уложил её в ровный сноп, вынул из-за пазухи верёвку и два ремня, перетянул, перевязал, аккуратно вдел руку в петлю, переправил её до плеча и, закинув вязанку за спину, распрямился.
– Пойдём?
Мы шли по луговине к сосновому холму, что под деревней. Деревня-то ещё выше стоит, совсем на горе.
– Как тут летом сосны пахнут… – вздохнул Пётр. – Теперь уж не то, а вот по жаре – такой дух у них, смоляной. Но зато теперь, в ноябре, ручей душистей становится, – он кивнул в сторону ручья, журчавшего под холмом, – вода морозом отдаёт.
Я соглашалась, хотя ничего такого сама не чувствовала, старалась, внюхивалась, но нет, так, немного…
Он всё делал неспешно. И шёл, и слушал, целиком отдаваясь своему действию, с интересом и вниманием вступая в него и ведя до завершения. Так он и говорил, неспешно собирая фразы.
– Я-то раньше ничего такого не замечал, пока зрячий был. Вообще ничего толком не видел. Бедная жизнь была!
Я глянула ему в лицо, думала, ёрничает? Нет, он даже не улыбался. На его лице было ровное расположение ко всему, покой. Но не шутка.
– То есть она-то, сама жизнь, какая была, такая и есть. Это я бедный был. Сколько спешил… Столько спешил, что ничего и не успевал. А уж как заметался, когда слепнуть стал! Вот ведь вглядывался в закаты, в горизонты, в листики под ногами – всё разглядеть хотел, про запас. Понимал ведь, что скоро не увижу. Вот уж глаза проглядывал… А всё такая паника была, что ничего и не видел. Один ужас… Страх этот меня мучил, хуже, чем болезнь. Я же до чего дошёл? Я каждый день по таблицам зрение своё выверял и следил, следил, отмечал процесс, и всё страшнее делалось. До такого страха довёл я себя, что понял: не могу больше слепоту ждать. Взял и закрыл глаза. Ещё зрячим был, а глядеть отказался.
Я невольно остановилась.
Он тоже встал.
– Представляешь? Сам отказался.
Пётр снял с плеча увесистый сноп прутьев, перекинул на другое. Пошли дальше, в деревенскую гору.
– А может, оно и правильно, что закрыл глаза. Каждый по своим силам справляется. И болезнь моя тогда для меня кончилась. А жизнь началась. Сперва осторожно, конечно, понемногу. А потом… как задышал… Вот так, как из духоты на воздух выйти. И звуки услышал, и запахи. А прикоснуться?
Он тронул дерево, мимо которого мы шли, берёзу.
– У них по возрасту – и кора разная у каждой… Я это узнал, пока здешним путям обучался. Поначалу ощупью, с палкой, потом уж понял, что вижу я дорогу лучше, чем глазами. Тут, в деревне, покойнее, суеты городской нет, всё – на своих местах. А уж если кто появится, так его издалека заметишь!
Он рассмеялся, поднял голову в сторону деревни:
– Вон Дамка нам навстречу бежит.
Я поглядела. Далеко, сверху холма к нам вприпрыжку спешила лохматая собака. Ветер развевал её шерсть, и она смешно воротила морду в сторону. И заметила я, что сама давно уже ветра не чувствую, забыла я про него.
– Я это всё к чему рассказываю, – продолжал Пётр, – я к тому, что важный опыт в моей жизни случился. Я же не очень счастливый человек раньше был. Всё мне не хватало чего-то, для целости. А целость, она, оказывается, изнутри образуется. Так вот и подумал я, что, похоже, многие люди так же маются, как я тогда, до болезни. Им бы моё знание пригодилось. Только не каждому скажешь… Вот тебе – тебе же невесело нынче было?
– Почему же вы так решили?
– А человек, когда грустный, по-другому дышит. Я и рассудил, что не видишь ты чего-то. Потеряла. Не случайно ведь за корзины принимаешься? Вот и решил тебе рассказать, авось пригодится.
Дамка добежала до нас, стала прыгать вокруг хозяина, ласкаться.
– Ну, пойдём, пойдём, собачина! Дошли уж почти. Сейчас чайку заварим, – улыбнулся он мне, – я инструмент покажу и как донышко плести…
– Нет-нет, – заотказывалась я, – давайте я к вам в другой день приду, когда у вас время найдётся.
Мне казалось, что ему надо сейчас побыть самому.
Мы договорились, что приду я на урок через неделю. Уже уходя, решилась я всё же спросить:
– Вот вы, Пётр, сказали, что грустная я была. Так что же, по-вашему, цельный человек – он не грустит?
– Грустит. Только он и в грусти цельный остаётся. Не раскалывает его грусть.
Дамка уже добежала вперёд него до калитки и теперь лаяла оттуда, оборачиваясь и торопя хозяина.
Я шла назад, в свою деревню. Вечерело. Грязную дорогу под ногами подморозило, стала она каменная. По краю неба просвечивал среди мятущихся облаков тревожный, шершавый закат. Но теперь