Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сесиль убили, — сказала я.
Мона не среагировала, продолжая покачивать на носке домашнюю туфлю с лебяжьей опушкой. Она еще не проснулась.
— Что ты сказала? — улыбаясь, спросила она. — Сесиль что? Я не расслышала. Говори внятнее.
— Ее убили. Задушили. Сегодня ночью. Тело в полицейском морге.
Улыбка мгновенно сползла с ее лица.
— Что ты такое несешь?!
— То, что слышала! — рассердилась я не на шутку. — Ты что, кокаину нанюхалась и ничего не соображаешь?
Мона смотрела на меня, не мигая, на ее лице был написан ужас.
— Сесиль? Сестричка? Как это произошло? Кто ты такая?
Я рассказала то, что мне было известно. Она завыла в голос, вцепилась себе в волосы и принялась раскачиваться, повторяя:
— Как же так, как же так? Сестричка… Моя маленькая Сесиль…
— Послушай, Женевьева, я пришла к тебе из кабаре. Мсье Оллер, который дал мне твой адрес, сказал, чтобы ты обязательно появилась сегодня на сцене, иначе сорвешь представление. У него большой канкан, публика… Ты же солистка! Станцуешь, а завтра с утра пойдешь в полицию. Если хочешь, я пойду с тобой.
— Никуда я не пойду! — зло ответила она. — И никакой Оллер мне не указ! Мне сестра важнее всех канканов на свете! Чтоб Оллеру провалиться в преисподнюю вместе с его кабаре!
— Не говори так, прошу тебя. Подумай сама, ты же ничем не сможешь помочь сестре, а представление испортишь. Не делай этого, Женевьева. Сегодня на тебя придет смотреть публика. Помни, что ты прежде всего артистка.
Прежде всего я — шлюха… — горько усмехнулась она. — И хотела младшую сестру сделать такой же. Добра ей желала, денег, тряпок красивых. Объясняла, как хорошо жить, если у тебя есть богатый покровитель и ты не заботишься о куске хлеба. А она художницей хотела стать, у нее с детства талант был. — Мона зажгла тонкую сигару, жадно затянулась и продолжила уже более спокойным голосом: — Мы ведь с ней не коренные парижанки, родились в местечке Сент-Жан-де-Фос, что в Лангедоке. Все жители нашего городка — виноделы да гончары. Нравы в Южной Франции просты и патриархальны: детей сызмальства приучают собирать виноград, работать на давильне и в гончарных мастерских. Помню себя с трехлетнего возраста: иду между тяжелых лоз за матерью и подбираю упавшие на землю кисти.
Сесиль любила смотреть, как вращается гончарный круг и из бесформенного куска красной глины рождается кувшин для вина. Она была серьезной девочкой, и отец частенько давал ей остатки красок для росписи черепков. Сесиль сидела в углу и сосредоточенно раскрашивала тарелку или блюдце. Я же любила танцевать и никогда не могла усидеть на одном месте.
Когда мне было одиннадцать лет, а Сесиль восемь, мы осиротели. Отец сильно простудился, заболел лихорадкой и сгорел в одночасье. Мать погоревала, взяла нас и поехала к тетке в Париж в поисках лучшей доли, надеясь, что там уж мы не пропадем. Тетка Амалия оказалась сущей стервой: она попрекала нас куском хлеба, следила, что и сколько мы едим, прятала под замок даже тухлую рыбу, от которой кошки отворачивались. Поэтому мать отдала нас с Сесиль в школу кармелиток — там пансионерок кормили, хотя и впроголодь, но заставляли за это молиться с утра до вечера. Как тяжело было часами стоять на коленях на каменных плитах…
Недолго нам пришлось пробыть у святых сестер. Мать прихварывала, мы вернулись домой и с тех пор помогали ей в работе-, вместе поденно убирали квартиры и стирали белье. А потом меня взяла к себе тетка Амалия — она продавала рыбу на рынке Невинных младенцев и надеялась, что я своим бойким нравом и звонким голосом зазову много покупателей. Мне не нравилось работать в рыбной лавке, но деваться было некуда: мы жили у тетки во флигеле в предместье Нотр-Дам-де-Лорет, и это было наше единственное пристанище. Для сестры тоже нашлась работа — она гуляла с детьми богатых буржуа в саду Тюильри.
Мне всегда хотелось стать богатой — носить платья из органди и шляпки с вуалью. Я хотела душиться изысканными ароматами, а приходилось день и ночь разделывать вонючую рыбу и гонять крыс. Но я не роптала, ведь матери становилось день ото дня все хуже, она слабела от непосильной работы, а Сесиль, такая хрупкая и нежная, не могла трудиться с тем же упорством, что я. У нее было слабое здоровье, она часто оставалась дома в постели и рисовала: мелом, углем, карандашами. На прогулках она рисовала детей, лошадей, статуи в саду, и многие удивлялись — как похоже и красиво у нее выходило.
Рынок надоел мне до смерти, но Амалия постоянно твердила мне, как она всех нас облагодетельствовала и как почетно и выгодно быть рыбной торговкой.
Бросить место, кормившее нашу маленькую семью, я не могла, но в моей жизни появилась какая-никакая отдушина. По вечерам я бегала на площадь около мельницы «Мулен-де-ла-Галет» — там играла музыка, и кавалеры вертели дам в кадрили. Мне хотелось танцевать вечно, потому что в танце забывались и ломота в суставах, и саднящая боль в руках от колких рыбьих плавников, и сожаления об однообразной жизни. Но каждый раз вечер быстро кончался, а утром надо было снова становиться за ненавистный прилавок, заляпанный рыбьей требухой.
Однажды возле «Мулен-де-ла-Галет» я познакомилась с неким пожилым господином, мсье Дюпре, служившим в директории парижского департамента коммерции. Он был стар, маленького роста и с бородавкой на лысой макушке. Поморщившись от резкого соленого запаха, исходившего от меня, старый развратник тем не менее оценил мою ладную фигуру и предложил мне пойти к нему в содержанки. Мне исполнилось шестнадцать с половиной лет, за спиной — три класса монастырской школы и рыбный прилавок Терять мне было нечего, и я согласилась. Швырнув надоевший нож для разделки рыбы, я повернулась и вышла из лавки, оставив разъяренную тетку Амалию потрясать кулаками. Она сыпала проклятьями, а мне было все равно, я шла навстречу новой, сытой и легкой жизни. Я тогда не подумала, что ее ярость обратится на мать и младшую сестру. Тетка принялась издеваться над ними еще изощреннее, пока через некоторое время я не заткнула ей рот ежемесячной платой за проживание и стол для сестры и матери. Она даже перестала прятать еду.
Мсье Дюпре поселил меня в скромной квартирке, казавшейся мне роскошной после халупы на задворках дома тетки Амалии. Он навещал меня ежедневно, но никогда не оставался на ночь, ведь он был женат на дородной мадам Дюпре, осчастливившей его четырьмя дочерьми. В своем квартале он считался примерным семьянином, день его был расписан поминутно, и ко мне он приходил в часы, когда мадам Дюпре думала, что у него срочная работа в департаменте. Такая срочность появлялась у мсье Дюпре ежедневно, кроме воскресенья.
К его приходу, всегда в шесть часов пополудни, я должна была чисто вымыться, распустить волосы, надеть одну из десяти батистовых сорочек, что он мне купил, и встречать его в покорной позе, склонив голову и скрестив руки перед собой. Надевать что-либо под рубашку мне было строго запрещено. Думаю, я знала, почему он требовал от меня такого поведения: дома, придя со службы, он становился обыкновенным подкаблучником, которого изводила жена и не слушались дочки. Поэтому от меня мсье Дюпре ожидал полного подчинения, дабы возместить те унижения, что терпел от супруги, обладавшей зычным голосом и скверным характером.