Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, вот и все.
Рукавом жакета Митрофанова утерла глаза и открыла дверь. И с порога оглядела ванную – вряд ли ей еще когда-нибудь придется в нее заглянуть.
Видно было, что это мужская ванная, – какие-то штуки для бритья, флакон одеколона в потеках высохших брызг, Береговой, наверное, брызгался сильно, когда умывался. Зубная щетка одна, значит, никакая Оля тут не ночует. Душевая кабина синего стекла, полотенце на ручке двери.
Она сто лет не была в... мужском мире и забыла, какой он. Вот такой – синий, забрызганный водой, с полотенцем на ручке, старательно и не очень умело прибранный и помытый. Береговой, должно быть, ухаживал за своим миром и любил его!
Катя закрыла дверь, странным, кособоким движением потерла одну о другую ладони и вошла на кухню.
Стоя спиной, Береговой смотрел в плиту.
Она взглянула. На плите ничего не было.
– А кофе? – громко спросила гордость. – Готов?
– А?.. Да. Готов.
Должно быть, если бы его робость победила непонимание, он бы ни о чем не спросил. Но в спарринге победу одержало именно непонимание, робость была нокаутирована.
– Кать, – позвал Береговой и повернулся к ней: – Ты мне хоть что-нибудь можешь объяснить?!
«Не смей ничего объяснять! – крикнула гордость. – Кто он такой, чтобы с ним объясняться?!»
– Что тебе объяснить?
– Сейчас, подожди. – Он обошел ее, вышел в комнату и тут же вернулся. – Ты поехала со мной только из-за собаки?
Митрофановские плечи, на которых ему так часто мерещились ефрейторские лычки, стали как-то сами собой подниматься вверх, и гордость все суфлировала: «Да, да! Зачем же еще?!»
– Володя, я не знаю, чего ты от меня хочешь. – «Правильно, правильно», – приговаривала гордость. – Но тебе была нужна моя помощь, и я...
– Так, стоп, – велел Береговой и опять вышел и вернулся.
Вернувшись, он крепко взял ее повыше локтей, она скосила глаза – большие, загорелые мужские руки с сильно надувшимися жилами. Гордость приказала руки сбросить и отстраниться, но Митрофанова почему-то вместо этого положила ладонь ему на грудь.
Почти на сердце.
А может, и прямо на него, потому что оно бухало в ее ладонь.
– Кать, почему у нас ничего не получается?
– В каком... смысле?
– В прямом. Почему у нас ничего не получается, как... у мужчины и женщины?
Это был глупый вопрос, глупее не придумаешь, но это был очень важный вопрос, и они оба перестали обращать внимание на всех четверых своих сторожей – гордость, страх, робость и непонимание.
– Я не знаю, – произнесла Митрофанова осторожно. – А разве у нас... должно получиться?..
– Да ведь почти получилось! Помнишь, когда ты меня из кутузки вызволила и я за тобой приехал! Какая-то стоянка была или что там?
– Площадка перед фитнес-клубом, – пояснила Митрофанова.
Сердце, бухавшее у нее в ладони, заставляло ее вздрагивать в такт.
Она и вздрагивала в такт.
– И с тех пор ничего не получается! Ты как будто от меня бегаешь! Я делаю что-то не так? Неправильно себя веду?
Митрофанова хотела сказать, что вся штука в том, что он ничего не делает и никак себя не ведет, но промолчала.
– Я тебе не нравлюсь?
Митрофанова вскипела:
– Что за глупости, Володя? Что за детские категории – нравлюсь, не нравлюсь! С чего ты вообще взял, что...
– Да, – согласился он и отпустил ее. – Действительно. С чего я взял? С того, что ты меня один раз поцеловала?..
Его расстроенное лицо с красными пятнами на щеках и очень темными длинными бровями было близко от Кати, и ее ладонь – как-то независимо, сама по себе, отдельно от нее – поползла вверх, доползла до шеи в вырезе черной майки. Шея оказалась влажной.
Береговой замер. Кажется, даже сердце перестало стучать.
Гордость, страх, робость и непонимание дружно упали в обморок.
Катя еще потрогала его шею, и она ей очень понравилась, сильная и немного колючая. Сто лет она не трогала ничего подобного и забыла это ощущение живого под собственными пальцами.
– Зачем ты меня трогаешь?
– Мне хочется.
Теперь она трогала его щеку, тоже влажную и колючую, прекрасную.
– Я какая-то неправильная, – призналась Катя, рассматривая его лицо, все по отдельности, щеки, брови, губы. В глаза она не решилась посмотреть. – Со мной сложно.
– Хочешь, я буду за тобой ухаживать, – предложил Береговой. – Как положено.
– А как положено?
– В кино буду приглашать, букеты дарить. На танцы. В театр. На концерты. В кафе. В парк гулять.
Больше он ничего не смог придумать в смысле предстоящих ухаживаний, потому что сил у него не осталось.
Все это было новым, острым, волнующим, но у него не осталось сил.
Он взял Митрофанову за уши, в которых болтались сережки, по две в каждом ухе. Они возбуждали его ужасно, он даже в издательстве старался никогда на них не смотреть, чтоб не вышло ничего такого, и поцеловал.
И все такое случилось.
Екатерина Митрофанова на какое-то время потеряла сознание. На самом деле. Должно быть, это было очень короткое время, мгновение или даже меньше, но обморок с ней случился.
В глазах стремительно потемнело, похолодело и отдалось в голове, ноги сделались ватными, и она, наверное, на самом деле свалилась бы на пол, если б Владимир Береговой не держал ее крепко.
Она очнулась внутри поцелуя, и ей стало жарко, страшно, щекотно и захотелось еще – глубже, дольше и именно с ним и сейчас.
Она знала, что к ней нельзя прикасаться – прикоснешься, и обугленная, едва поджившая корка лопнет, из-под нее закровоточит, потечет.
Но он прикасался к ней не только телом – от напора его тела ей даже пришлось слегка податься назад, – но и душой, и она это понимала.
Там, где его душа касалась ее, обугленная корка сворачивалась в грязные черные струпья и осыпалась, а под ней не было ни крови, ни грязи, только тоненькая, розовая, поджившая, доверчивая душа, которая и была ее настоящей.
– Володя, – попросила Митрофанова, когда он оторвался от нее, чтобы перевести дыхание, – поцелуй меня еще, пожалуйста!..
Ей хотелось снова туда, в его поцелуй, в его душу, к нему, в него. Оказалось, что там просторно и не страшно!..
Совсем не страшно.
Пока они целовались и тискали друг друга на кухне, их пес, а может, леший, шут его знает, о себе никак не напоминал, а когда они вывалились в комнату, поднялся, постоял, глядя на них, и ушел в прихожую, видимо, из деликатности.