Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.
Анна очнулась от того, что кто-то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».
Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнаженную грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадежная, горькая ненависть.
Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах. Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишневые зори над Кубанью.
Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.
Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.
Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату…
Летом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где-то вдалеке гром, полыхала молния, а днем ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.
Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.
«Не предаждь нас в руце сухости», – молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.
Но, видно, в то лето гневен был Бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…
В первых числах августа миновали полки Усть-Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки, пота проложили причудливые бороздки.
– А что, Федор, – окликнул Дикуна Шмалько, – сдается мне, что не радо нам начальство. Никто не встречает, навроде мы проклятые.
Откуда было знать черноморцам, что еще в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почет полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…
Дикун поддакнул.
– Сукин сын Чернышев, укатил поперед нас в Екатерино дар, верно, с доносом.
– Они с Котляревским за нас возьмутся.
– А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. – Дикун махнул рукой. – Хай им грец со всеми. Давай споем лучше, Осип.
тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:
К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шел, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.
– Шо, пан есаул, парко? – насмешливо окликнул его Половой.
Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.
– Давай, давай, пыли! – крикнул вслед начальству Половой.
Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.
Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?
Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продали.
– Что-то мне сдается, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, – заговорил Никита.
– Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули – деньги, провиант.
– Правильно, Дикун! Верно говоришь! – поддержало несколько казаков. – Если промолчим сейчас, то когда же свое потребуем? Под лежачий камень и вода не подтекает…
Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.
Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного при удобном случае арестовать возмутителей.
Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял ее.
«Все одно к утру поспею», – думал Коваль.
Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.
В ящике, укрепленном позади хода, позванивали на ухабах косы-литовки да вилы – товар, изготовленный Андреем для продажи.
Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затекшие ноги, пошел рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.
расстилался его ровный голос в сонной тишине степи. Терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.
Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него – он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе заново и хозяйством начали обзаводиться. Вместе и радость и горе делили.
Трудились они не покладая рук. А достатка не было. Все больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть-Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вез.
Лунный свет матово разливался по выжженной степи, под ногами похрустывала сухая трава.
В те прошлые годы, когда не было злой засухи, степь шумела белой пеной ковыля, пестрела горошком да клевером. В высокой траве, укрывавшей подчас даже верхового, водилось видимо-невидимо разного зверя и птицы, даже кони дикие встречались. А теперь иной была степь…
Лошадь пошла рысью. Андрей навалился на доску, лёг на устланное сеном дно. Он знал, что хорошо изучившая дорогу лошадь не собьется с пути и поэтому, спокойно глядя на звездное небо, на широкий Млечный Путь, продолжал думать.
«А ведь атаман при случае припомнит мне тот сход, – пришло на ум. Вспомнил вдруг Леонтия. – Где-то он сейчас? Да жив ли?»