Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не отрывая подошвы от земли, он осторожно, в два приема, на полступни выдвинул вперед беспалую ногу. Надеялся, видимо, что государю тоже откроется это удивительное сходство. Тот, однако, смотрел ему в глаза, тщетно пытаясь поймать их туманящийся взгляд.
Государь стоял между Тюфяевым и Барановым, за ним – свита, и всё же его окружала сфера пустоты. Ее незримых границ никто не переступал. Вышло так, что ближе всех к нему оказался Мосцепанов.
Из-под век у него выкатились и поползли по щекам две слезы. Добравшись до носогубных морщин, обе изменили маршрут, справа и слева симметрично стекли на скверно выбритый подбородок, повисли на щетине и сорвались, когда он заговорил опять.
“Прозябоша грешные яко трава, и поникоша все делающие беззакония”, – произнес он с глубоким чувством, ощутить которое не мешал даже его хриплый фальцет.
Я узнал 91-й псалом.
Не скажу, что государь вздрогнул, но на него это подействовало. Он не мог не вспомнить незнакомку в темной камзе, подавшую ему бумагу с этим псалмом, и как на нем же, упав со стола, раскрылась некая книга, не Псалтирь. На лице у него мелькнуло выражение, с каким он утром бросил ложку в тарелку с недоеденной кашей. В таких совпадениях он видит дурной знак и чувствует, что его судьба чересчур близко сходится с чьей-то другой. Это ему неприятно, как прикосновение чужого тела.
“О ком вы?” – спросил он, впервые обращаясь к Мосцепанову прямо.
Баранов сунулся было с пояснениями, но государь жестом велел ему не вмешиваться.
“Об управляющем Нижнетагильскими, графа Демидова, заводами Сигове и горном исправнике Платонове”, – ответил Мосцепанов.
“Изложите суть вашего дела, как вы сами его понимаете”, – предложил ему государь и сделал мне знак записать то, что он скажет.
Я достал карандаш и миниатюрную записную книжку. Они у меня всегда с собой.
“Обличением творящихся в Нижнетагильских заводах беззаконий я очистил душу для постижения особенной древней тайны, иначе она бы мне не открылась”, – проговорил Мосцепанов и вновь умолк.
На длинные фразы ему не доставало дыхания, зато глаза у него высохли, как если бы влага в них испарилась от полыхавшего в душе огня. Эта метафора перешла у меня на чувственный уровень – в лицо мне дохнуло исходящим от него жаром.
“Он писал об этом графу Аракчееву, – набравшись духу, сообщил Тюфяев. – Подготовка к прибытию вашего величества не оставила мне времени узнать, в чем состоит его секрет”.
Под взглядом государя он осекся на полуслове.
“Говорите, не бойтесь, – ласково ободрил государь Мосцепанова. – Что за тайна?”
Сказанное ранее я записал и готов был писать дальше. Вроде бы всё шло к тому, что на одном из арестантов монаршья милость будет явлена, но почему-то я в это не верил.
Мосцепанов набрал в легкие побольше воздуху. При вздохе в груди у него пару раз хрюкнуло, будто там рвались какие-то перепонки. Наконец я услышал его голос, и с первыми словами понял, что предчувствие меня не обмануло – бедный кляузник упустил свое счастье.
“При войне вашего императорского величества с Оттоманской Портой, – начал он после томительной паузы, – моя тайна может способствовать торжеству креста над полумесяцем…”
Не дослушав, государь круто повернулся и пошел к воротам. Все двинулись за ним. Задержаться и поговорить с Мосцепановым я не посмел, но точно знал, что вернусь сюда при первой возможности. Было в этом человеке что-то такое, что меня тронуло.
У ворот я оглянулся. Женоубийца и лекарь остались в прежнем положении, а Мосцепанов сидел на земле там, где только что стоял. Ноги у него были странно вывернуты, словно, кроме коленного сустава, в каждой, как у насекомых, имелось по крайней мере еще одно сочленение.
Мы опять расселись по экипажам и поехали в дом Булгакова. После обеда государь лег отдохнуть, а я помчался обратно на гауптвахту. Навстречу выбежал Баранов с каким-то горным майором. Оба были взволнованы, а моя просьба о встрече с Мосцепановым повергла их еще в большее смятение. Я решил, что они боятся допустить меня к нему, не спросившись прежде у Тюфяева, и не знают, какой выдумать предлог для отказа, но, как выяснилось, не в их силах было устроить такое свидание. После отъезда государя Мосцепанов лишился чувств, упал и умер.
“Сегодня утром смерть забралась государю в постель. Это была не его смерть”, – вот первое, о чем я подумал.
Оправдываясь, Баранов сказал, что никто не виноват, от потрясения у Мосцепанова разорвалось сердце.
“С чего вы это взяли?” – спросил я.
“Посинело лицо, – объяснил он. – Доктор говорит, так бывает при разрыве сердца”.
Вечером я поинтересовался у Тарасова, возможен ли при таком симптоме такой диагноз. Он это подтвердил. Присутствовавший при разговоре Костандис вышел на улицу вместе со мной. На гауптвахте его не было, но кто-то из свитских рассказал ему об арестанте, знающем некую важную для греков тайну и желавшем открыть ее государю. Фамилию арестанта рассказчик забыл, а я не стал ее называть.
Обычно, если речь заходит о греческих делах, Костандис делает вид, будто его это не касается, но сейчас он без околичностей попросил меня припомнить, о чем именно говорил этот человек. Я честно пересказал ему всё услышанное. Он напряженно слушал, но стоило мне упомянуть, что Мосцепанов охарактеризовал свою тайну словом “древняя”, как интерес потух.
“В Париже, – сказал он, – моим пациентом был один богатый коммерсант – грек. Он родился во Франции, не говорил на новогреческом, но раз в неделю у себя дома облачался в гиматий и совершал воскурения Зевсу, Аполлону, Афине и другим олимпийским богам. Этот политеист уверял знакомых, что в фундаменте Парфенона, под второй слева, кажется, колонной западного портика спрятана флейта Ахилла. Будто бы ее зарыл там некий Несторий, последний жрец храма Деметры в Элевсине, и если ее откопать и сыграть на ней боевой пеан, армия султана в страхе покинет Элладу. Думаю, секрет этого господина представляет собой что-нибудь в том же роде”.
Всё, в чем неделю назад я его подозревал, тут же показалось плодом моей фантазии. Я не понимал, как эта чушь могла прийти мне в голову. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я пошел писать о случившемся Аракчееву. Один из наших фельдъегерей завтра поскачет с бумагами в Петербург и отвезет ему мое письмо. Пусть Тюфяев докладывает патрону подробности, а я напишу только, что отставной штабс-капитан Мосцепанов умер и свою тайну унес с собой в могилу.
Государю я решил ничего не говорить, а то с него станется обвинить в этой смерти себя самого. В том, что Тюфяев с Барановым тоже предпочтут оставить его в неведении, я не сомневался.
Пишу на отдельных листах в конце тетради. Потом вырву их и сожгу, но не могу это не записать, иначе не разберусь в своих чувствах. Я из тех, кто способен размышлять лишь с пером или карандашом в руке, а в остальное время живет сердцем.
Наутро после смерти Мосцепанова камердинер государя шепнул мне, что вчера к нему в спальню приводили какую-то девицу. Такое случается нечасто, но бывало и на моей памяти. Я всегда относился к этому равнодушно, ни одна из его мимолетных пассий не могла претендовать на то место у него в душе, которое по праву принадлежит мне. После одного-двух визитов все они исчезали как дым, как утренний туман. По словам камердинера, вчерашняя особа пробыла у государя не более часа и уехала с ожидавшим ее отцом. Это говорило, что ей уготована та же участь.