Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сказал:
— Ты думаешь, что пора зачеркнуть мою волю и привести доктора. Я против. Никто не должен знать, что я болен. Никто. Ни один из соседей. Даже Льен. Ты и представить себе не можешь, как сильно я рассержусь, вздумай ты действовать в соответствии с собственными представлениями.
Я принялся умолять его уступить хоть немного доводам разума: ведь визит доктора ему точно не повредит.
— Еще как повредит, — сказал он невозмутимо, — потому что… Но я еще не получил твоего обещания.
— Какого обещания? — спросил я быстро.
— Не оставлять меня в одиночестве, — сказал он. — Не отдавать меня, по крайней мере в ближайшие два года. Ведь никогда не знаешь, что происходит на кладбищах с могилами. — Здесь в доме со мной ничего плохого не случится. Вблизи от тебя я буду защищен. Я всегда вблизи от тебя чувствовал свою защищенность.
На мгновение я растерялся. Может быть, я кричал; во всяком случае, смысл моих слов был таким:
— Ты говоришь о своей смерти. Что я должен хранить у себя твое тело…
— Ты должен мне это пообещать, — сказал он.
— Этот разговор преждевременный, — сказал я, в величайшем отчаянии.
— Доктора я не хочу, — заявил он твердо. — В моей чудовищной просьбе ты, конечно, можешь мне отказать. Смерть разлучает многое. Но нас с тобой она разлучит не вполне. Я заберу что-то от тебя с собой, ты сохранишь что-то от меня.
Я хотел прервать его речь, потому что подумал, что тогда его мысли примут другое направление.
Но он продолжил:
— Ты хранишь осколок тазовой кости Ныряльщика. Ты должен по меньшей мере сохранить у себя и мою тазовую кость.
Быстро, чтобы он больше не говорил об этом, я дал ему обещание: что после его смерти позабочусь о нем так, как захотел он сам.
Он ответил:
— Я даже не могу тебя поблагодарить. Ты обещаешь столь многое и выполнить такое обещание будет настолько трудно, что мне остается лишь молча принять его. Теперь мои тревоги позади. Но как ты понимаешь, услугами доктора мы воспользоваться не сможем. Он законопослушный человек. Он верит в гигиену. Он сторонник гарантированных похорон, а отнюдь не того, чтобы труп разлагался на поверхности земли. Он ведь не знает, кто мы такие: не знает, что я убийца; что я хотел бы на долгий срок быть изъятым из обычного круговорота. Мертвые не имеют прав. Вот что он тебе скажет. Мы это знаем. Мы не обделены знаниями и жизненным опытом; мы видели, как устроен человеческий мир. Но мы хотим противиться до последнего…
Он еще долго говорил. Он вспомнил Эли и Илок. Больше он не вспоминал ни о ком из живых или мертвых. Он постепенно заснул. Я же провел бессонную, исполненную тревоги ночь. Я не хотел верить, что Тутайн может умереть. Я просто не мог себе такого вообразить, и потому мой дух проникся неотступным неотчетливым страхом. Припоминаю, что я не осмеливался покинуть комнату Тутайна, потому что боялся встретить ЕГО, этого серого спутника, во плоти. Ближе к утру страх от меня отступил. В первом свете дня я увидел, как Тутайн дышит. Крылья носа раздувались толчками. Я должен был бы понять, что силы моего друга на исходе; но я не хотел это видеть. Он проснулся. Я предложил ему поесть и попить. Он отказался принять в себя хоть что-либо. Он опорожнил мочевой пузырь, стоя на коленях в кровати. Мне пришлось его поддерживать. Он обхватил меня рукой за шею; я не понял, было ли это выражением нежности или слабости. Он показал мне на свой живот: я, мол, должен положить сверху руку.
Он сказал:
— Плоти становится все меньше.
В тот день он почти не разговаривал. По большей части пребывал в полусне. Позже, после того как он умер, мне стало ясно, что в последние часы он, хотя еще говорил со мной, был уже очень далеко. Что им овладело великое равнодушие — непостижимое для здорового человека стремление отвернуться от судьбы. — В его груди накапливалась слизь. Часто он выхаркивал ее, но время от времени сглатывал. Я был совершенно измотан. Я постелил себе на полу, лег — когда убедился, что Тутайн спит, — и заснул сам. Я проснулся оттого, что Эли вдруг резко и испуганно залаял. За окнами уже стемнело. Тутайн тоже проснулся. Я подошел к нему. Эли, казалось, успокоился.
— Уже? — спросил Тутайн попросту, ясным голосом.
Я понял, о чем он, но притворился непонимающим и переспросил:
— Что ты имеешь в виду?
— Эли залаял, — сказал Тутайн.
После он уже не говорил. Он взял мою руку, положил ее на свою. Я почувствовал: рука у него холодная, лихорадки нет. Соприкосновение рук его успокоило, и вскоре он опять заснул. Мне не следовало быть таким доверчивым… В полдень он все еще спал. Я только теперь разглядел, что облик его изменился. Хотя я видел все это и раньше: голова, будто уменьшившаяся в объеме, прозрачное лицо — образ полнейшего изнеможения… Тутайн открыл глаза. Они были глубоко запавшими, лишенными блеска. Такую картину я видел наутро после нашего великого исступления. — Я отвернулся, потому что у меня повлажнели ресницы. Безжалостный голос во мне сказал, что конец близок. Прежде чем я попытался побороть этот голос, я увидел, как Тутайн шевельнул рукой: это означало, что он просит чайную ложку коньяку. Я поспешил исполнить его желание. Тутайн проглотил коньяк с жадностью. Позже он выпил стакан красного вина и дал мне понять (он теперь произносил лишь отдельные глухие слова, поясняя их движениями руки), что я должен последовать его примеру. Он показал на край стакана, где остался след его губ, — чтобы я приложился губами именно туда. Думаю, он не дождался, пока я выпью. Он уже забыл свою мысль, прикрыл глаза. Из его желудка доносились пугающие звуки отрыжки.
Наступил вечер. Я зажег лампу, растопил печь, немного поел. Я долго сидел возле Тутайна. Думал, что его состояние слегка улучшилось. Только раз, когда он вроде бы проснулся и чуть-чуть приоткрыл веки, я, как мне показалось, отчетливо увидел, что глазные яблоки у него закатились. Впрочем, он тотчас закрыл веки, и в качестве тревожного знака осталось лишь вырывающееся толчками дыхание. После полуночи Эли подошел и положил морду мне на колени. Я погладил его, прикрутил лампу; потом, не раздеваясь, лег на расстеленное на полу одеяло. Усталость давала о себе знать сильнее, чем когда-либо прежде. Эли, похоже, не проявлял интереса к постели Тутайна; правда, он бросил неодобрительный взгляд в том направлении, откуда доносилось затрудненное дыхание. Я тогда не мог догадаться о мыслях пса. Позже я все-таки попытался их истолковать; думаю, он больше не узнавал хозяина. То дыхание уже не было дыханием Тутайна. Исходящий от тела запах не был запахом Тутайна… Эли улегся у меня в ногах. Я сразу провалился в глубокий сон. Когда я проснулся, было светлое утро. Прикрученная лампа еще горела. В комнате было очень тихо. На мгновение я предался этому ощущению покоя. Потом вскочил на ноги, наклонился к постели Тутайна. Он лежал там; очень худой, с ввалившимися глазами. Я не сразу понял. Мне понадобились две или три минуты, чтобы заметить: он больше не дышит. Я этого до конца не осознавал и еще не был готов вывести какое-то заключение. Я дотронулся до его ладоней: они были холодными, но пока не такими холодными, как у трупа. Веки оставались не полностью прикрытыми; я заметил это очень поздно — как будто Тутайн их снова раздвинул, чтобы еще раз посмотреть на меня потухшим взглядом, теперь полностью обращенным внутрь. Посмотреть без упрека, но с отчуждением… В это мгновение я попытался заплакать; но не смог. Я не чувствовал растерянности или потрясения; что-то вроде бессмысленного трезвомыслия одолевало меня практическими вопросами: что теперь делать, как мне себя вести… Поскольку я не мог пойти ни к кому из соседей, я опять принялся рассматривать Тутайна. Мало-помалу его черты соединились для меня в лицо мертвеца: окаменевшее, безжалостное, внушающее страх. У меня не было опыта обращения с умершими, и я не знал, продолжают ли они относиться к живым дружелюбно, или же окончательное отдаление от нас заставляет их презирать тех, кто остался на земле. Я вспомнил, как мама однажды сказала: мертвого, мол, нужно раздеть, чтобы снова вступить с ним в доверительные отношения. Она пояснила, что обмывальщицы трупов, когда моют умерших, разрушают ощущение разделенности мертвых и живых… Я поднял с тела Тутайна одеяло, порвал пижаму, в которую он был одет. Когда я охватил взглядом его нагую фигуру, железный обруч, который сковал мне сердце, лопнул{83}. Но я заплакал не сразу. Сперва меня захлестнула волна горько-сладкой нежности. Этот образ был мне так же близок, как прежде. Темные соски, маленькое углубление пупка, живот, и промежность, и роскошные формы его половых органов. Волосы, обрамлявшие член, не были мертвыми, они жили… как и нежный пушок на бедрах, на голенях. Даже исхудавшие, слишком белые кисти рук вернули себе что-то от прежней жизни… Я начал гладить это тело. Мало-помалу глаза мои наполнись слезами. И я опять осознал, как сильно любил этого человека, как сильно всё еще люблю его мертвое тело, сколь несравненной была наша с ним жизнь…