Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена торговца молоком, молодая толстая стерва, периодически щупала ему ребра: хотела знать, прибавил ли он в весе. Когда она убеждалась, что сало и не собирается к нему прирастать, она намазывала ему горбушку маслом и клала сверху сыр. Она унижала его. Она говорила: «Я бы, будь я такой тощей, вообще бы стыдилась выходить на люди». Для него это было горькой обидой, потому что он почти всегда чувствовал голод: ему лишь изредка позволяли наесться досыта. «Но ты хорошенький, — говорила она примирительно и щекотала ему шею или бедро, — иначе мы бы не использовали тебя в качестве разносчика». Он помнит, как однажды выпил целый литр сливок, фактически краденых, потому что по непостижимой причине этот литр — после того как он разнес молоко — оказался лишним. От страха и угрызений совести он целую неделю не спал по ночам. Он решил признаться в краже. Но ему не хватило мужества. Тот случай, видимо, нескоро и лишь мало-помалу потерял для него свою актуальность.
Из-за бутылок постоянно возникали неприятности, потому что стеклянные бутылки легко разбивались. Часто, когда он забирал их от дверей покупателей, на них уже имелись трещины. Он не всегда замечал это сразу. Но даже если и замечал, что толку: покупатель говорил, что получил бутылку именно такой, уже треснутой. По-другому не получалось: каждый раз все считали, что бутылки разбил именно он, когда их ополаскивал. Жена торговца молоком очень сердилась, когда речь заходила о порче бутылок. Она осыпала мальчика упреками, как только обнаруживала битое стекло или трещины. Она с мучительной для него тщательностью все контролировала. Поначалу он плакал, когда случалась такая неизбежная неприятность. Позже он перестал плакать: осознав, что это судьба бутылок — разбиваться или терпеть какой-то другой ущерб. Однажды он даже услышал, как торговец молоком сказал: «Надо все же учитывать определенный процент потери бутылок». Потеря бутылок… Терялись, среди прочих, и те бутылки, что были наполнены свежим холодным молоком. Двойная потеря… Когда в первый раз случилось такое, что он выронил из рук наполненную бутылку, это было ни с чем не сравнимым несчастьем. Несчастьем, которое невозможно измерить теми бранными словами, которые мальчику пришлось выслушать, и полученными оплеухами.
Но разносчик молока тоже мало-помалу взрослеет и становится равнодушным. Он работает, он зарабатывает себе на жизнь. Один серебряный талер и семь литров молока в неделю. Парного молока он не любил.
* * *
Сегодня в своем почтовом ящике, у проселочной дороги, я обнаружил письмо. Письмо от Кастора. Я тотчас дрожащими руками разорвал конверт. Сердце в первые секунды колотилось так сильно, что я не разбирал букв. Бумага, на которую в полную силу светило солнце, показалась мне черной. Я отошел на несколько шагов, прислонился к дереву и попытался убедить себя, что нужно сосредоточиться. Радость, шок от неожиданности, страх, что полученное известие разрушит мои надежды — все это будто оглушило меня.
Вот текст письма:
«Дорогой господин такой-то, дела мои настолько хороши, насколько это вообще возможно для человека, находящегося на службе; но все-таки я связан обязательствами. Поэтому я не могу тотчас откликнуться на Ваше предложение посетить Вас, хотя оно и пробудило во мне тягу к путешествиям. Я медлил с ответом, надеясь, что здесь произойдут перемены, которые освободят меня, по крайней мере на короткое время. Не исключено, что я держал Вас в неведении слишком долго и сам прошляпил открывшуюся передо мной возможность. Но хотя до сих пор в моем положении ничего не изменилось, я с несомненностью вижу, что в скором времени это произойдет. Поэтому я имею смелость сообщить Вам, что я приеду. Ваше предложение — возместить мне расходы на поездку — является приятным дополнением к Вашему требованию. Ничто больше не препятствует моему решению, кроме того, что я здесь должен дождаться некоего события, которое может произойти уже завтра, но, скорее всего, случится лишь через несколько месяцев. Поэтому я мало что могу сказать о сроке приезда: знаю лишь, что не позволю принудить себя ждать еще целых полгода. Я не буду больше писать Вам по этому поводу. Просто в один прекрасный день объявлюсь у Ваших дверей.
И приписка:
«Обстоятельства вынуждают меня попросить Вас, чтобы Вы не отвечали на это письмо».
Красивый разборчивый почерк. Неожиданно безмятежный на первый взгляд. Но чем дольше я смотрю на письмо — я прочел его уже раз десять или двенадцать, — тем с большей несомненностью убеждаюсь, что от него исходит совершенно непонятное для меня ощущение тревоги. Я пытаюсь этому противодействовать. Мое восприятие в данном случае несовместимо с каким бы то ни было трезвым подходом. Я мечтал об этом письме с неестественным пылом. И это неизбежно меняет — в моем сознании — как почерк, так и содержание. Я узнал из письма, что Кастор приедет, если судьба не будет ему препятствовать. И это известие наполняет меня дикарской радостью. Но в письме содержатся и намеки, которых я не понимаю. Имя судовладельца не упомянуто; тем не менее у меня возникает искушение связать с ним, по крайней мере, приписку. Я, наверное, не должен отвечать, потому что было бы нежелательно или обременительно, если бы судовладелец узнал, что между мною и Кастором существует какая-то связь. Возможно, судовладелец уже слышал о моем письме и не одобрил сделанный мною шаг. Но почему он мог решить, что должен вмешаться, и какое имеет на это право? — Если отбросить необоснованные догадки — ведь о поверхностном неодобрении речи быть не может, иначе Кастор не обратил бы на него внимания или ему не пришло бы в голову упоминать такое в приписке, — остается предположить, что Кастору известно о вражде между мною и господином Дюменегульдом. Кастор не сообщает, остается ли он до сих пор слугой судовладельца; но я почти уверен, что это так, потому что если бы в его жизни произошла столь важная перемена, он бы наверняка ее упомянул. Его выражения не слишком отчетливы. Возможно, из ложной скромности он предпочел говорить намеками; он ведь не знает, что для меня важна каждая мелочь, если только она достаточно понятна, чтобы я мог поставить ее на правильное место в мозаичной картине моих прежних знаний. Между тем Кастор мало что объяснил, сказав, что должен дождаться каких-то перемен или некоего события. В конце концов, перемены и одно-единственное событие — это две разные вещи. Я склоняюсь к мысли, что Кастор связывал с каждой формулировкой определенное представление и что он действительно думал о разных возможностях, которые могли бы освободить его для запланированного путешествия. Он связан обязательствами, пишет он, — он на службе. Служба — это не рабство: есть основания полагать, что и для Кастора предусмотрен отпуск. Может, он думал прежде всего о нескольких свободных неделях — полагающихся ему по закону или о которых еще предстоит попросить. В письме также значится, что Кастор не позволит принудить себя ждать дольше, чем полгода. Возможно, он таким образом дает понять, что решился оставить службу. Однако больше он об этом не говорит. Не поясняет, что именно имел в виду. Разумеется, это было бы слишком поспешно и неумно — из-за поездки ко мне оставить место, доходность которого я не смогу ему компенсировать: ведь у него нет оснований хотя бы предполагать, что я на такое способен. Вот он и пишет очень приблизительно, двусмысленно, и это действительно внушает тревогу тому, кто, в сущности, ничего не знает.