Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что?!» — воскликнул чернобородый, но за его спиной вся его родня, соседи, друзья и недруги, мужчины, женщины, дети уже опускались на колени в мутную грязь Мууда, а перед ним, кряхтя и стеная, вставали на колени доблестные, израненные воины Отряда вольных христиан. Бородатый тоже преклонил колена.
«Боже! — Голос Капо летел над импровизированным молитвенным собранием. — Боже! Спаси и сохрани бедных крестьян Мууда, кротких агнцев в львиных когтях, ибо невинны они и не заслуживают кары столь жестокой… И, Боже… — теперь он был десницей карающей, клинком закаленным, сверкающим над головами неверных, — сдери с них кожу, перемели их кости, пусть души их рвут и пытают каленым железом за то, что сделали они с бедными селянами Слима, ибо мерзостны они, МЕРЗОСТНЫ! Злобные, отвратительные твари, сброд, грязь — вот кто они такие… Они, они…» Капо умолк, словно захлебнувшись очередным проклятием.
«Кто?» — выдохнул один из крестьян.
«…они, они… Не могу говорить более, не могу. Пора нам идти. Мы и так здесь задержались».
«Вы не можете просто так нас покинуть!» — раздался женский вопль.
«Ради Господа нашего, защитите нас!» — кричала другая, и вскоре вся толпа принялась их умолять, некоторые уже рыдали, моля о защите, и посреди всего этого гвалта Капо снова принялся за свое.
«Они — это… — Превозмогая страх и боль, он высунулся из корзины и широким жестом указал на того единственного, кто колен не преклонил, на того, кто сидел в клетке, Зубатого, — со спины Сальвестро были видны его перекатывающиеся челюстные мускулы, а его плотно сжатое, кошмарное ротовое отверстие отражалось в блестящих от ужаса глазах дурачков-крестьян. — Французы!» — наконец выкрикнул Капо.
И настал ад кромешный.
Обычно все так и делалось. После того как несчастные крестьяне всеми правдами и неправдами уговаривали своих вынужденных спасителей задержаться, вольные христиане выставляли часовых на всех выходах из деревни, а те, якобы дрожа от страха за собственную жизнь, говорили путникам, что в селении — чума или еще какая страшная зараза, после чего путники обходили деревню стороной. Отряд оставался на несколько дней, иногда на неделю, но наибольший урожай — как называл его Капо — приносил именно первый день, когда привычный для селян мир рушился на глазах, когда страх достигал апогея. Тогда с пальцев снимались кольца, с шей — цепи и ожерелья. Откуда-то из темного угла, из утоптанного земляного пола выкапывались заветные шкатулки, и их содержимое, как по волшебству, перекочевывало к командиру защитников. Среди содержимого попадались и драгоценные камешки — чаще всего фальшивые, — но и их принимали с благодарностью: это было даже трогательно.
Постепенно страх шел на убыль. В первый день их кормили как королей, на второй или третий день ужинать приходилось уже овощной похлебкой, пиво и вино поначалу лились рекой, потом вино становилось кислым, пиво — перебродившим, поток скудел, а то и вовсе иссякал. На четвертый день крестьяне начинали перешептываться, избегать встреч с чужаками, слонявшимися по их убогим домам и амбарам: может, мы слишком рано запаниковали? Ничего не происходит, никто не нападает, никакого тебе конца света… Женщины переставали крутиться вокруг них, мужчины косились, иногда сквозь кордон пытался прорваться какой-нибудь пацан с корзиной яиц дурацкой легендой. Сальвестро, «пленник», и сидящий в клетке Зубатый — видимые доказательства невидимых ужасов — чувствовали, что страх отслаивается, спадает с крестьян, как пудра с лица Пудреного Джека. Капо хорошо улавливал настроение жителей деревни. Крестьяне поглядывали на Сальвестро и Зубатого. Капо следил за крестьянами. Отряд смотрел на своего капитана. Он знал. И в один прекрасный момент солдаты исчезали, растворялись, словно ночная тьма при первых солнечных лучах. Крестьяне вставали утром — а их защитников и след простыл.
Сальвестро собирал хворост, складывал костры, смотрел, как то пылают, то дрожат под изменчивым ветром угли, как свет их постепенно тускнеет и тает в окружающей темноте. Иногда на рассвете Шевалье вставал, кивал сидевшему где-нибудь в сторонке Зубатому, и они уходили. Как-то раз Сальвестро прокрался за ними и видел, как сверкал, разрезая тьму, клинок Шевалье, а чуть поодаль шел Зубатый, потом клинок со свистом понесся Зубатому прямо в голову, которой тот даже не дернул, но сделал какое-то легкое, быстрое движение — словно рука, хватающая на лету муху, — и раздался глухой скрежещущий звук. Это Зубатый схватил клинок ртом, потом отпустил, — странная, нелепая дуэль. Оба удовлетворенно кивнули друг другу.
Иногда Пандульфо читал ему отрывки из своей поэмы: кровавые битвы, совершаемые непонятно зачем подвиги — Великий Вождь громит неприятеля у Сериньолы, Паоло Орсини тонет во всех своих доспехах после Гаэты, граф Питильяно с необъяснимым спокойствием наблюдает, как войска Тривульцио переходят Адду… Каждый эпизод заканчивался либо отступлением, прикрываемым мощной и таинственной силой, в которой — хоть Грамотей никогда об этом не говорил — угадывался Отряд вольных христиан, либо рассказом о том, как французов срезали с тела Италии, «словно бородавки»: это было любимое выражение Грамотея. Бернардо тоже часто присутствовал при этих чтениях, но куда больше, чем сама история, его завораживали взгляд и палец Пандульфо, скользившие по черным неровным строчкам. Он оживлялся, только когда Пандульфо разражался гневными проклятиями в адрес французов — а делал он это часто и виртуозно: тогда Бернардо принимался колотить по земле кулаком и приговаривать: «Вот верно, верно!» — до тех пор, пока Сальвестро не приказывал ему заткнуться.
Больше всего времени он проводил с Гроотом и Бернардо. В своей прошлой инкарнации Гроот был — или хотел быть — пекарем. «Встанешь, бывало, спозаранку, пока все еще спят, запалишь печь…» — мечтательно приговаривал он. Он здорово разбирался в разных сортах муки и вообще в еде. Гроот потратил бы свою долю в добыче на кирпичи и известковый раствор, на маленькую пекарню с высокими трубами, глиняные миски для замеса теста — такие тяжелые, что и не поднимешь, — деревянные лопаты с длинными ручками… Он рассказывал, как определить, что хлеб пропекся: надо осторожно постучать по донышку костяшкой пальца и послушать, как звучит хлеб, — это должно напоминать стук палочкой по туго натянутой коже барабана. Так, за разговорами, они и проводили вечера. Бернардо не мог рассказать ничего путного, кроме обрывочных воспоминаний о какой-то женщине, о каменной хижине на раскаленной солнцем горе, о мужчине, на которого он смотрел с палубы корабля, уносившего его в открытое море… Когда же подходил черед Сальвестро, он терялся: угольки растаявших в прошлом костров, спокойные воды, непроходимые заросли — он не желал ворошить прошлое, но и придумывать себе другое прошлое тоже не хотел, и тогда он рассказывал о Винете.
Из Мууда в Кремс, из Кремса в Шлин, оттуда в Вис, потом в Орбах, Круэн, Грюневальд и далее: скопища лачуг, исхудалая скотина, лукавые обитатели, поленницы дров, грязь и надувательство. По зиме крестьяне становились более жестокосердыми и недоверчивыми, а Отряд — менее осмотрительным. Четыре раза им пришлось удирать по полям: за спиной мелькали факелы, слышались крики и стук копыт. В двух случаях из четырех крестьяне нашли убитых детей — мальчика и девочку: у обоих оказались свернуты шеи, но в остальном тела оставались не тронуты и были беспечно оставлены у всех на виду. Это случилось в деревнях Процторф и Марн: в Процторфе была девочка, в Марне — мальчик. Об этом никто не говорил. Это было сигналом опасности, сигналом к бегству.