Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты не поверишь, однако Надин, похоже, и вправду услышала голос музыки, подчинилась ему и отдалась воле звуков, впитывая в себя их стройную, скупую красоту. Она даже внешне преобразилась. Губы, сперва плотно сжатые, мало-помалу разомкнулись, их очертания обрели мечтательную мягкость, веки тяжело опустились, затушевав колючий блеск глаз, пальцы, вцепившиеся в подлокотники, расслабились. Похоже, оттуда, с недосягаемой сцены, ее пациенту все-таки удалось дать ей благословение, которому она поначалу так сопротивлялась, и вручить тайное послание, пронизанное неизбывной печалью: его-то она и возьмет с собой в новую жизнь.
С моря дул ледяной порывистый ветер, от которого дрожали оконные стекла, а по парку кружились вихри пыли; то и дело ветер приносил с берега тревожные чаячьи крики. В ярком пуховике, тоненьких колготках (ноги аж свело от холода), Надин погрузила чемоданы в багажник и, прежде чем сесть за руль, обвела взглядом темное здание больницы, словно хотела запечатлеть в памяти каждую деталь — выпуклый портик, флюгер, который бешено вертелся между целым лесом труб на макушке хрупкого, изящного купола, укрывавшего зимний сад. Если б не решетки на окнах, она вполне могла бы вообразить, что приезжала на праздники погостить у лорда и леди и теперь возвращается в город, расцеловавшись на прощанье с радушными хозяевами. Однако ей тут же пришлось с досадой признать, что если уж смотреть правде в глаза, то во времена лорда и леди ее бы никто не пригласил сюда в гости, в лучшем случае она могла бы быть горничной, ничтожной прислугой-негритянкой, которую без предупреждения разжаловали за то, что она плохо начистила столовое серебро или, стирая пыль, по неосторожности разбила ценную китайскую вазу. Ну а что до прощальных объятий и поцелуев, то Надин вполне обошлась бы и без этих излишеств, хотя на сердце у нее стало бы теплее, если б хоть кто-нибудь в больнице, пусть даже самая последняя уборщица, напоследок сказал ей доброе слово и выглянул на крыльцо проводить ее, помахать ей рукой.
Но ничего подобного. Вокруг ни души. Она выждала еще несколько минут, прежде чем начать грустную церемонию отъезда, и обвела взглядом вереницы окон. Окно на втором этаже привлекло ее внимание: там, за стеклом, Надин почудился чей-то темный силуэт. У нее сжалось сердце, когда она поняла, что это окно ее пациента: после всего случившегося она никак не ожидала ни малейшего проявления интереса к себе со стороны этого холодного, далекого, чуждого существа; тем не менее он был там, у окна, стоял и смотрел, как она уезжает, единственный из всех обитателей больницы, кому она оказалась небезразлична, и пусть он не станет махать ей на прощанье рукой (это уж точно не в его духе, и, разумеется, он на такое не способен, Надин не питала тут иллюзий), но, по крайней мере, проводит глазами ее машину, пока та не скроется за поворотом дороги. Из симпатии к ней, из жалости, а может — из угрызений совести. Но что, если, мелькнуло у нее вдруг в голове, что, если ему просто не терпится избавиться от нее, вот он и прилип к стеклу, ждет не дождется, когда она уедет и он наконец отделается от нее, стряхнет с себя ее докучливую заботу? Это было бы чересчур жестоко, и Надин, покачав головой, быстро отмела такое предположение.
Она улыбнулась ему, надеясь, что он заметит это. И хотела даже помахать рукой, но потом передумала, это было бы нелепо: Надин казалось, что и она должна быть такой же чинной, строгой и спокойной, как фигура за окном, скованная торжественной неподвижностью. Посмотрев на него еще немного, она нехотя отвела взгляд от окна и села в машину, чуть помедлив, прежде чем захлопнуть дверцу, — а вдруг ее позовут обратно? Однако на сей раз чуда не произошло, и Надин, обреченно вздохнув, завела двигатель и, описав круг, поехала по аллее к воротам.
Краем глаза она наблюдала в боковое зеркало, как больница становится все меньше и под конец исчезает совсем, скрывшись за кустами. Тогда она прибавила скорость и за считанные минуты доехала до городка. Слева мимо нее проносилось море — темная, густо-серая лента, непроницаемая, как небытие; гребешки волн сверкали молочно-белой пеной. Даже тут никаких объятий и поцелуев на прощанье — куда только подевалось то ослепительное, игривое, озорное сиянье, каким море еще издалека приветствовало ее летом? Да и город не лучше. Из окна машины он показался ей хмурым, угрюмым как никогда, себе на уме: дома, плечом к плечу, плотными шеренгами притаились за железной оградой, улицы неохотно пропускали лучи солнца, точно отторгали их, а что уж говорить о «Красном льве», посетители, сгорбившись за столиками, только слегка повернули головы в сторону проезжавшего автомобиля.
Чтобы хоть немножко поднять себе настроение, она включила радио. Приемник был настроен на одну из ее любимых станций, Надин мчалась по длинному шоссе, которое соединялось с широкой магистралью, и пританцовывала на сиденье в такт модной песне. Слова она знала наизусть и напевала их про себя, сигналя оторопелым овцам, выбежавшим на асфальт, и пытаясь разглядеть дорожный знак, который потонул в кроне раскидистого тиса. Песня всегда ей нравилась, но сегодня вдруг показалась назойливой, глупой и слащавой. Все дело во мне, думала Надин, на душе скребут кошки, и тут уж не до музыки; однако на всякий случай покрутила ручку приемника — может, удастся поймать что-нибудь получше. Она ловила одну радиостанцию за другой, усердно подтанцовывала, потом нерешительно тянулась к приемнику и ловила следующую волну, пока наконец не натолкнулась на музыку, которая разительно отличалась от всего, что она слушала раньше, и тем не менее Надин сразу почувствовала в ней что-то родное, знакомое и близкое — родное до боли, щемящее, всплывающее из глубин подсознания; это ощущение захлестнуло ее, и поначалу она даже не могла толком осмыслить и объяснить его. Звучало фортепьяно, ноты рассыпа́лись от низких октав до высоких, мелодия то плавно текла, тягучая и неспешная, то окрашивалась насыщенными, глубокими басами, а потом звенела хрустальным колокольчиком, становясь ясной и прозрачной, — звучало именно то фортепьяно, к которому она привыкла в зимнем саду и которое изо дня в день, во время выступлений юноши, она познавала и, возможно, сама того не желая, научилась любить. Удивительно, что оно настигло ее прямо здесь, посреди дороги, среди звериного рева грузовиков и шума пролетавших мимо машин, от которого у нее дребезжали стекла.
Она не стала ловить другую станцию и оставила в покое ручку приемника. Кажется, она даже узнала произведение, эту вещь вроде бы играл ее пациент — Надин упорно продолжала называть его своим пациентом, хотя все уже осталось в прошлом. Как ни старалась, она не смогла припомнить, понравилась ли ей тогда музыка или нет; в конечном счете теперь это не имело значения. Важно то, что сейчас вещь ей нравилась, — точнее, это было совсем иное ощущение. Слушая музыку, которая прежде казалась странной, пугающей, враждебной, она ощутила ту же пронзительную тоску, ноющую боль от соприкосновения с чем-то знакомым, ее охватило то же ранящее душу чувство принадлежности и сродства, которое накатывало каждый раз, когда она спускалась к пляжу и за крутым поворотом тропинки перед ней вдруг во всю ширь распахивалось переливчатое, неугомонное море. Встретившись тут, на волнах радио, с этой музыкой, укрывшейся где-то под передней панелью автомобиля и похожей на тайное послание, которое она возьмет с собой в новую жизнь, Надин почувствовала себя сильной и храброй, и любые невзгоды ей были нипочем.