Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это несправедливо. Все, что произошло, — не по моей вине. То есть стоило, наверное, перевернуть все вверх дном, но выяснить, куда Иезавель унесла лягушку. Наверное, не надо было оставлять кастрюлю открытой на целых пять часов. Может, лягушка — это я, и Бог таким образом намекает на то, как я был омерзителен, мастурбируя на всякие гадкие картинки перед самым приходом Дины. Но ведь люди делали гадости мне гораздо чаще, чем я им, — прикидываю в уме. Бросаю поднос в раковину и несусь вон из квартиры.
Я открываю дверь на улицу и вижу Дину: она сидит у ограды спиной ко мне и плачет. Посреди дорожки перед домом стоит Человек, Который Живет Этажом Ниже. В первый раз в жизни он не отводит свои, как оказалось, темные печальные глаза. Мы встречаемся взглядами, и печаль в его глазах растворяется, зато утопленником всплывает упрек. В ответ могу только смутиться. Что с ним такое? Затем он, как обычно, чуть опускает голову — он всегда так делает, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом, — но сейчас делает это как-то нарочито, будто пытаясь на что-то намекнуть. И тут я замечаю то, на что он хочет намекнуть, — лягушку. Принимая во внимание все ее несчастья, выглядит она неплохо — распласталась на полях его похоронного сомбреро, как красная кокарда. Человек, который Живет Этажом Ниже, стоит неподвижно несколько секунд, чтобы я осознал весь ужас ситуации: лягушка начинает сползать со слегка загнутых полей шляпы. Наконец он все же поднимает голову и медленно, вымеряя шаг, идет к двери; заходя в дом, в последний раз смотрит на меня грустными-грустными глазами. Все впечатление смазывает лягушка: она тоже смотрит на меня, только чуть более грустными глазами.
Когда дверь закрывается, я поворачиваюсь к Дине, которая никак не может успокоиться — ее трясет. Только она не плачет. Умирая со смеху, Дина падает в мои объятия.
Стены в моей спальне насыщенно синие — сам смешивал индиго и фиолетовый, пока не получил небесно-голубую краску. Я выбрал синий цвет, потому что он лучше всех — не считая черного — поглощает свет (если тебе уже больше пятнадцати лет, то черные стены — это не вариант), по утрам синяя спальня лучше других защищена от проникновения солнечных лучей, а это лишние двадцать или даже двадцать пять минут сна. Но в конечном итоге стены впитывают весь свет, который только могут; честно говоря, они начинают буквально сочиться им. Прислонившись к стене, служащей моей кровати спинкой, я замечаю, что спальня приобретает все более четкие, знакомые очертания (двадцать минут назад я в ярости сорвал с себя повязку — как всегда, это означает полный разгром): на стене в рамочке висит репродукция фотографии, сделанной Маном Реем[5], — это изображение женщины, очень похожей на звезду немого кино Луизу Брукс, ее голова лежит на столе, она держит перед собой маску какого-то африканского племени (внизу на фотографии подписано: «Из собрания Израильского музея» — наверное, даривший думал, что мне она понравится только потому, что я еврей); репродукция работы авангардиста Ротко — что-то темно-красное на фиолетовом; облицованный белым камин (внутри он черный: как-то раз мне пришло в голову им воспользоваться), там валяются две кегли, которые я купил в надежде научиться жонглировать; купленный на барахолке старый дубовый платяной шкаф с зеркалом во весь рост — я очень долго подбирал угол наклона, чтобы с кровати было видно себя; письменный стол, тоже с барахолки, — память о тех временах, когда средний класс составляли только клерки, это массивный стол какого-то серого дерева с вырезанной в нем чернильницей и множеством выдвижных ящиков, он завален бумажками, под которыми прячется электрическая пишущая машинка, а стоит он в углу, как раз там, где потолок немного скошенный; прикроватная тумбочка, которую я купил в «ИКЕА» за девятнадцать фунтов девяносто девять пенсов и потом сам собирал, — на ней старый аппарат, представляющий собой одновременно и часы, и лампу, и чайник (правда, сломанный еще два года назад), куполообразный светильник из темного стекла, в котором изначально должна была быть лампа для загара, но я вкрутил обычную лампочку, да и та перегорела после того, как я захотел в пятый раз включить свет; моя одежда: мешковатая черная футболка с красной полосой, джинсы с дыркой, боксерские трусы, не без самодовольства возвышающиеся на горе одежды — «мы же тебе говорили»; рядом с моей одеждой лежит кофточка из золотой парчи с высоким воротником и фиолетовые вельветовые брюки с заниженной талией; рядом со мной лежит нечто, не вписывающееся в обычную обстановку комнаты, — Дина Фридрикс; она тихо и ровно дышит, плавные линии ее лица утопают в подушке, на которой я никогда не сплю (я с детства сплю на одной и той же подушке, хоть мне и пришлось надеть на нее три наволочки, чтобы вата не вываливалась, — совершенно не могу ворочаться от бессонницы на какой-то другой подушке).
Я не думаю об Элис. Ни разу не вспомнил ее. Слишком много мыслей в голове (не стоит забывать, что я тогда так и не подрочил). Помню, Холли Джонсон в пору расцвета его группы «Фрэнки едет в Голливуд» сказал одну интересную вещь о сексе: для них в группе секс был праздником, единственным не требующим осознания происходящего актом, единственной возможностью вести себя по-настоящему, не заботясь о том, как нужно себя вести. Как он ошибается. Секс — это акт, требующий предельного осознания происходящего, изъезженный вдоль и поперек миллионами людей, которые наперебой рассказывают, как этим надо заниматься, как этим не надо заниматься, как заниматься этим годами с одним и тем же партнером, как заниматься этим, чтобы появились дети, как заниматься этим, чтобы дети не появились, где, когда, как, зачем; рассказывают в книгах, в стихотворениях, в газетах, в кинофильмах, по телевизору; рассказывают все: от ведущей какого-нибудь утреннего шоу на телевидении до Сола Беллоу. И кто после этого будет в состоянии совершить этот самый, как утверждают, естественный акт каким-нибудь естественным образом? Разве только Каспар Хаузер из фильма Херцога или Маугли, да и то не обязательно — от него джунглями бы несло.
Однако, несмотря на то что все дают указания, есть все-таки место в самой глубине секса, где можно в итоге потеряться; лабиринт внутри лабиринта. Иногда его совсем не найти, но чаще всего это вопрос случая. Если ваша эротическая интуиция почти сведена на нет порнографией (это мой случай), то вы чаще всего идете по первому пути: зрительно воспринимаете картинку «сиськи вместе — ноги врозь» и приходите в никуда. То есть куда-то вы приходите — не буду этого отрицать, — но даже во власти грубоватого, очень понятного мне желания я знаю, что это не то. Раньше я находил глубину в запахе (хотя, надо признаться, запах был лишь следствием пресловутого «сиськи вместе — ноги врозь»). А еще в прикосновении, когда рука скользила по моим не прекращающим движение бедрам, чтобы нежно погладить мошонку, когда ноготок едва касался моих ступней, когда язычок осторожно прокрадывался к сероватой впадинке у заднего прохода. Один раз это был звук — она шепнула мне на ухо, чтобы я был осторожнее, потому что родители могут услышать.
Волшебство Дины было в ее коже. Я растворялся в Дине, как в океане плоти. Даже во время прелюдии сквозь грубые перчатки неловкости я чувствовал, что передо мной расстилается необъятный оазис, к которому можно прикоснуться, где можно не опасаться миражей неопределенности, это гора Синай, где нельзя ошибиться. Дина более полная, чем Элис, и когда я с ней познакомился, это было не в ее пользу, но когда прижался к ней всем телом, то понял, что эта полнота — не студенистый слой жира, а просто здоровая кожа, облегающая тело. Я хотел приклеить себя к этой женщине, хотел укутаться в нее, забываясь под мягким пушистым покровом. Когда я вошел в нее, выйдя из тактильного транса, то подумал, что, по крайней мере, нашел удобную подстилку.