Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как будто в его жизни всё время недоставало и по сей день недостаёт какой-то цельности, завершённости, неоспоримости. Которые между тем есть…
Хотя он и сам отчасти к такому положению вещей руку приложил.
К примеру, ранних своих стихов он в 1950-е просто не понимал — настолько сменился воздух! — пытался их переписывать и в итоге только калечил.
Про романы «Циники» и «Бритый человек» даже не вспоминал — есть ощущение, что и к ним он всерьёз не относился.
Больше всего, кажется, он хотел быть драматургом — но драматургом был в результате не больше, а меньше всего. Не потому что он плохой драматург — нет, вполне достойный, а потому, что поэтическое и прозаическое его наследство несравненно выше и оригинальней. Как прозаик и поэт — он был новатор и ломал канон. В драматургии ничего подобного он не совершил. Лучшие его драмы — конечно же, поэтические и в целом идут по разряду поэзии.
Мариенгоф недооценивал себя там, где был первым или одним из первых, и слишком много сил потратил на ту работу, где был одним из многих.
Тихая, немного смешная жизнь Мариенгофа и Никритиной потечёт себе дальше — с новыми, всякий раз не оправдывающимися надеждами, с привычными уже неудачами.
Громких событий с ними не случится — самое громкое отшумело, и самое больное — отболело.
Только его душевное и яркое чувство к жене так и не иссякло.
Если рассматривать поздние фотографии Мариенгофа и Никритиной — на прогулках и курортах, можно подумать, что эти милые люди только что познакомились и у них поздняя, романтическая страсть. Муж постоянно смотрит на жену и весь лучится от счастья.
Да и ревновать он её, по-видимому, так и не перестал.
Известность Никритиной теперь была, в отличие от тех времён, когда они познакомились, посерьёзнее, чем у мужа.
Только после войны Мариенгоф узнал, что когда в 1944 году Никритина выезжала со спектаклями на фронт, она танцевала с самим Рокоссовским — уже тогда легендарным и прославленным военачальником.
Мариенгоф, наверное, весь задрожал от негодования — а Никритина уверила его в том, что во время танца они обсуждали, каково Рокоссовскому пришлось в сталинских тюрьмах.
Что ж ещё можно во время танца обсуждать?
В 1947 году Ивнев зашёл к ним в гости, поболтали, потом Мариенгоф говорит:
— Мне надо срочно уходить. Пойдём вместе. Одного я тебя не оставлю с моей женой.
А Мариенгоф ведь знал, что Ивнев имел в молодости половые предпочтения не совсем обычные — это же было предметом их с Есениным шуток над ним!
Но всё равно не оставляет с женой! Которой 47 лет!
Впрочем, как тут же замечает Ивнев в своих воспоминаниях: «Что касается Никритиной, его любимой “Мартышки”, то она оставалась такой же, как в давние времена Таировского театра».
В 1950 году, в пьесе «Остров великих надежд», Мариенгоф передаёт приветы не только своей имажинистской юности, но и жене — к примеру, дав прекрасной героине Жене прозвище Мартышон.
Там есть один знаменательный диалог, который (если бы пьеса была поставлена) любимая жена непременно услышала бы со сцены. Разговаривает эта самая Женя с героем по имени Захар.
«Женя (долго смотрит ему в глаза). У вас в глазах чёрным по белому написано: “А всё-таки, Мартышон, я тебя — чёрт тебя дери”…
Захар. “Чёрт тебя дери” не написано!
Женя. Ну, что-то в этом роде».
Человеку 53 года — а он всё сюрпризы устраивает жене.
Не совсем хорошо, конечно, но у нас есть возможность заглянуть в письма Мариенгофа к Никритиной начала 1950-х, хотя едва ли они откровенней его стихов.
«Скучаю по тебе, Мартуха, любовка ты моя.
Длинный».
«Лето уже, вероятно, будет в Одессе, когда встречусь со своей миленькой. Отсчитываю дни, как гимназист перед каникулами.
Целую и обожаю. Твой Толюн».
«Не забывай, Люха, своего длинного обожателя.
Твой, твой!»
«Любонька! Сладенькая! Вкусненькая! Солёненькая! Коньячная!»
«Целую ручки и ножки и то местечко, из которого они произросли.
Твой Толюха».
«Живу тобой, рад, что набежали у тебя пиры… что ты у меня пропускаешь рюмочки и возвращаешься домой, как хороший кутила, под утро… Только они уже, наверное, кончились, ваши гулянья?»
«Любушка, а ты ведь всё-таки не знаешь, как я тебя обожаю!»
«Нынче я тобой наказан, сижу без твоих чудных каракуль. Бог тебе простит это, миленькая!
Скоро ли уже расцелую в горяченькие губы?
Твой».
И вот уже 1959 год на дворе, Мариенгофу — за шестьдесят. И вдруг он сочиняет короткое и жуткое стихотворение.
Может, стихотворение и не к Мартышону обращено, конечно. Но вряд ли…
Вряд ли.
Работать Мариенгоф больше никогда не будет. Они живут на его периодические отчисления с идущих то здесь, то там постановок.
Едва ли не последней его, хоть и скромной, удачей будет пьеса «Рождение поэта», которую всё-таки не запретят, поставят в провинции, отрывки из неё опубликуют в «Пятигорской правде», там же на местном радио сделают на основе пьесы радиопостановку, а в 1959 году переиздадут в книжном варианте. Всё прибыток в семье.
Но главным источником дохода неизбежно была зарплата актрисы Никритиной, которую к тому же будут приглашать время от времени в кино: ещё при жизни Мариенгофа, в 1961 году, она снимется во всенародно любимой ленте «Человек-амфибия», где сыграет мать Зуриты.
Можно представить, как они решили отправиться на премьеру в ближайший кинотеатр.
Мариенгоф еле добрёл — он уже болеет, передвигается только с тросточкой.
Но такое событие пропустить нельзя.
И вот сидят, Тольнюхи, в кинотеатре, радостные, рука в руке, как в юности.
— Мартышон, это ты, что ли? Вот эта тётка? В жизни ты лучше в сорок тысяч раз.
— Да я, я, Длинный, смотри молча.
— Как же я тебя люблю, Мартышка!
— Замолчишь ты или нет, Длинный.
— А когда тебя опять покажут?
Милые, прекрасные люди.
«Плакать хочется» — такая присказка у Есенина была.
При должном желании, Мариенгофа можно трактовать достаточно вольно. То есть так же, как Пушкина. Как Блока. Как Есенина. Как Мандельштама. У всех названных для любого интерпретатора найдётся по необходимой строке. Чем иные и пользуются.