Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будущее ломится в наши двери. Мы даже вовсю работаем на него — возникают новые логики, новые основания математики, — но работаем слепо, испытывая кризис достоверности. Нам еще не на что опереться, чтобы создать сколько-нибудь цельное и продуктивное мировоззрение. Ибо построить его можно лишь тогда, когда достаточно большим числом людей уже восприняты некие фундаментальные сущности. Эти сущности нельзя ни раскрыть, ни описать. Они постигаются интуитивно — и становятся базой для всякого дальнейшего мышления и коммуникации. Например, ни один математик не объяснит тебе, что такое множество вообще, определения нет, — а теория множеств успешно развивается. Но главное — они не заданы нам раз и навечно. Мы вольны, при желании, предположить, что для гипотетического вседержителя, владеющего всей информацией, они являются своего рода константами творения. Относительно же нас они как бы плывут, они способны перерастать и отрицать себя: некоторые — веками и тысячелетиями, иные — взрывом. Продвигаясь в познании — как правило, методом тыка, — мы покидаем какие-то из них, чтобы войти в другие, а в каких-то утверждаемся все прочнее. И любой наш опыт — это новый выбор, который пусть на дифференциальную величину, но обязательно будет отличаться от предыдущего. Этот выбор нерационален, он — впереди рационального, всегда отстающего в силу своей вторичности. Поэтому наступает рано или поздно момент — и мы вынуждены признать, что наше понятийное схватывание отчаянно промахивается, тасует пустые оболочки на заброшенных проселках действительности. Что мир нужно осмысливать заново — с нуля. Это страшный излом, трагическое погружение в хаос, в долгие блуждания без проблеска надежды вернуться когда-нибудь к стройности и осознанному целеполаганию.
Но он благоприятен для театра. Именно здесь театр может вернуть себе место и пафос, какие имел некогда в Древней Греции. Именно теперь театр должен быть востребован в его истинной функции.
Потому что важнейшие, недоступные рассуждению интуиции, уже реально определяющие нашу жизнь и пути, — но перед лицом которых каждый из нас пока еще неуверенный, смятенный одиночка, — театр по природе своей умеет непосредственно демонстрировать. Умеет показывать — из чего состоит бытие. Тем самым театр мог бы стать идентификатором для разрозненных в отсутствии адекватного языка индивидуальных сознаний. Позволил бы им обнаружить друг друга в общей ситуации. Так будет сделан первый шаг к преодолению онтических замкнутости и отчуждения.
Но на уровне конкретном мой друг только начал обдумывать систему визуальных и пластических образов, вернее даже — воздействий.
Зато уже определил постановочный метод — бриколаж, благодаря которому спектакль получит максимальную независимость от состава и подготовки актеров (в идеале зритель должен уразуметь, что центральный актер здесь — он сам, и вступить в игру). Меня растрогало упоминание о наших совместных прогулках по городу — ему их недостает. Похоже, на сей раз предварительный этап — вынашивание структуры, формы спектакля — займет много больше времени, чем обычно. В этом году, не исключено, до репетиций и подбора нужного оборудования дело еще не дойдет. Кстати, имеются шансы, что осенью он опять двинет в Южное полушарие — причем через Америку и на американскую базу, на ледник Росса: это там, где погиб капитан Скотт. По линии обмена специалистами — если подпишут нужный договор.
К письму прилагался смутный любительский снимок: две фигуры в одинаковых пуховиках, за ними, в отдалении, среди льдин большой и довольно-таки обшарпанный крутобокий корабль. Свет падает сбоку, и в тени от надвинутых капюшонов с меховой оторочкой лица совершенно неразличимы. Но четко видны буквы на корабельной скуле: «Академик Федоров». Я перевернул фотографию и прочел карандашную надпись незнакомой рукой: «Станция Мирный. Ледокол антарктического класса «Михаил Сомов». Без даты.
Постскриптум мне советовалось сохранить конверт, поскольку, погашенный в Антарктиде круглым штемпелем с изображением айсберга, жилых блоков и пингвина, он представляет собой известную филателистическую ценность.
Андрюха прибыл на третьи сутки вечером, обдал меня веселым перегаром; пакеты со снедью оттягивали ему руки. Из одного небрежно и живописно торчал наружу необернутый золотой хвост копченой скумбрии.
— На, — сказал Андрюха. — Привет от бабушки.
Я спросил, как поживает экс-прапорщик.
— А, нету его. Уехал куда-то.
— Ну и что теперь?
Не было у Андрюхи расположения обсуждать низкие материи. На столе образовалась початая бутылка портвейна и два разовых пластиковых стаканчика, уже бывшие, судя по следам, в работе.
Андрюха разлил вино, чокнулся с моей порцией и выпил, меня не дождавшись. Потом скусил порядочный конец у круга тонкой колбасы, вытянув через зубы веревочку. Я дал ему письмо.
— Так я и знал, — сказал Андрюха, запуская палец глубоко в рот, чтобы сковырнуть колбасный хрящик из дупла в зубе мудрости. — Э-э… Скука там смертная.
— Ты смысл уловил? — спросил я.
— Смотря где. Про театр — не очень. Вот парень нашел, как говорится, любовь в вечных снегах — это да, красиво, это мне нравится.
— Смысл в том, — сказал я, — что скоро мне отсюда съезжать.
Значит, пора искать — куда. Значит, нужны деньги.
— Кончай, — обиделся Андрюха, — все будет. Я тебе обещал…
Он открыл ящик, достал брезентовый чехол — я-то считал, в нем разборная удочка или спиннинг, — и свинтил звенья в шомпол с деревянной ручкой и частым железным ершиком, похожим на камышину. Затем вытащил из шкафа сумку, тоже брезентовую, а из нее — четыре белые пластмассовые коробки вроде швейных. Снял крышки. Внутри плотно стояли патроны. Андрюха брал по одному и, покатав на ладони, раскладывал на столе: дробь такая и сякая, картечь, пули… Те, что для карабина — узкие, обтекаемые, острые, — отливали то в сталь, то в медь. Были они как сгусток убойной мощи, концентрированная тяжесть рядом с картонными охотничьими цилиндрами. Ими хотелось обладать. Коробки опустели; Андрюха задумчиво пощипал бороду, сложил из шестнадцатого калибра городошную «пушку» и перенес к столу ружья.
Я встревожился:
— Зачем это? Все-таки намечаются боевые действия?
— Намечается охота! И выпить. И денежное вознаграждение. Вот что намечается. — Он мне подмигнул. — Ничего я халтурку нашел, а?
— Угу. И на кого же мы охотимся? Если на человека, то я не согласен.
Нет, нас ангажировал свежий Андрюхин приятель. Давеча, пока Андрюха шептал мне в телефон, его мать принимала гостей: старинную сотрудницу с сыном. Видал Андрюха этого сына и раньше, но в пору, когда сам еще курить учился в школьном туалете, а тот уже поступил в университет, — и на чем им было сойтись? Зато теперь, покурив вместе на кухне и перекинувшись анекдотами, они сразу нашли общий язык — тем более, текла за ужином живая вода, как ничто объединяющая мужчин. Дабы не угасить порыва, условились, что завтра, прямо с утра, Андрюха своего нового друга навестит — благо всей ходьбы от порога до порога десять минут. А там, оказалось, по соседству круглосуточный магазин, и дома кое-что припасено, — у них не обреталось причины расстаться, и они мило посидели и день, и ночь, и опять день.