Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суд над Бродским часто называли «кафкианским», имея в виду отсутствие правовой логики, абсурдность обвинений и кошмарную атмосферу. Но для Бродского (и это, как мне кажется, поняла только Ахматова) он был кафкианским и в другом смысле. Ведь «Процесс» Кафки не только о том, что человека могут судить и казнить непонятно за что, но и о том, что человек, не понимающий, за что его судят, тем не менее ощущает свою виновность. Это общечеловеческое чувство экзистенциальной вины, не обязательно связанное с иудеохристианским представлением о первородном грехе, всегда присутствовало в поэзии и вообще в интеллектуальной жизни Бродского. Не совсем удачно он называл это «своим кальвинизмом» – кальвинистская доктрина с ее беспощадным осуждением человеческой греховности тут ни при чем. Тем более что в этике и поэзии Бродского с темой виновности неразрывно связана тема прощения. Слова Ахматовой: «Ты не знаешь, что тебе простили...» – он пронес сквозь всю жизнь, как талисман[228].
Из Архангельской пересыльной тюрьмы в середине апреля Бродского направили на место поселения в Коношский район Архангельской области. Тюрьма, издевательства конвоиров были нелегким испытанием, а вот жизнь в ссылке оказалась не страшна. Впоследствии на Западе журналисты, рассказывая о судьбе Бродского, упоминали «ГУЛАГ» и какие-то фантастические «арктические трудовые поселения»[229], что у не слишком искушенного в российских географических и прочих реалиях читателя могло вызвать представление о вечных льдах и кандалах.
Вот как описывает южноафриканский писатель Джозеф Кутзее (лауреат Нобелевской премии 2003 года) в автобиографическом романе «Молодость» наивные и трогательные представления молодого жителя Лондона о Бродском и его ссылке (Кутзее пишет о своем автобиографическом герое в третьем лице):
«В программе „Поэты и поэзия“ передают беседу о русском по имени Джозеф Бродски. Обвиненный в тунеядстве, Бродски был приговорен к пяти годам каторжных работ в лагере на Архангельском полуострове [sic!] в северных льдах. Срок еще не кончился. Пока он сидит в своей теплой лондонской комнате, попивая кофеек и грызя орешки с изюмом на сладкое, его сверстник, как и он, поэт, пилит бревна, пытаясь согреть отмороженные пальцы, затыкая тряпками дырявые сапоги, питаясь рыбьими головами и капустным супом[230]. «Черен, как внутри себя игла,» – пишет Бродски в одном стихотворении. У него эта строка нейдет из головы. Если сосредоточиться, по-настоящему сосредоточиться, ночь за ночью, если он призван, то просто в силу концентрации благодать вдохновения снизойдет на него, и он сможет создать нечто, равное такой строке. Ибо в нем это есть, он знает, у него воображение того же тона, что у Бродски. Но как потом послать весть в Архангельск? На основании услышанных по радио стихов и ничего другого, он знает Бродски, знает его насквозь. Вот на что способна поэзия. Поэзия и есть правда. Но Бродски ничего не знает о нем в Лондоне. Как сообщить замерзающему человеку, что он с ним, рядом, изо дня в день?»[231]
Конечно, ссылка не была повседневной идиллией, случалась тоска по дому, порой томило ощущение полной заброшенности, но вспоминал о ней Бродский по-другому: «Один из лучших периодов в моей жизни. Бывали и не хуже, но лучше – пожалуй, не было»[232].
Коноша – узловая железнодорожная станция. Доехать от нее до Ленинграда можно за день. Это юго-запад Архангельской области, места километрах в ста к северу от Череповца, где Иосиф жил в младенчестве. Климат в тех краях ненамного отличается от ленинградского. Ссыльный должен был сам найти себе работу. Бродский устроился, как он говорил, «батраком», то есть разнорабочим в совхоз «Даниловский». Среди «разных работ», которыми ему приходилось заниматься, были полевые:
В других стихотворениях он упоминает работу бондарем («Колесник умер, бондарь...», СНВВС), кровельщиком («Я входил вместо дикого зверя в клетку...», У), возницей («В распутицу», ОВП), а из его личных воспоминаний мы знаем, что ему приходилось трелевать бревна в лесу и пасти телят. По свидетельству одного из мемуаристов, Бродский также подрабатывал фотографией в коношском комбинате бытового обслуживания[234].
Жилье он нашел в деревне Норенской. «Там стояло тридцать шесть или сорок изб, но жили только в четырнадцати. Главным образом старики и маленькие дети, остальные жители, вся молодежь, обладающая хоть какой-то жизнеспособностью и энергией, покидали это место, потому что оно было страшно бедным, совершенно безнадежным»[235]. Пожилые сельские жители шестидесятых годов принадлежали к последнему поколению, выросшему еще в старой крестьянской среде, до катастрофы коллективизации. Приняли они ссыльнопоселенца радушно, уважительно. Обращались по имени и отчеству: Иосиф Александрович. Быт был примитивный: надо было колоть дрова, таскать воду из колодца, читать и писать при свечах. Представление о быте Бродского в Норенской дают воспоминания историка А. Бабенышева (Максудова).