Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому налетевшая прусская пехота штыками гнала уцелевших, обезумевших от страха людей, добивая раненых, настигая отстающих. Манштейн отправил фельдмаршалу радостное сообщение:
— Враг бежит! Мы победили!
Но это была, пожалуй, единственная весть Левальду об успехе в этом сражении.
Молоденький отчаюга Румянцев, узнав о гибели Лопухина и Зыкина, выбежал перед Новгородским полком, со звоном выхватил шпагу:
— Ребята! Новгородцы! Не посрамим седин ваших! За мной! — и побежал к лесу, из которого вытекали победоносные пруссаки.
Словно вихрь налетел на ликующих пруссаков. Иным показалось, что это восстали только что убитые ими русские. Они как будто упали с неба или явились из-под земли. Впереди них мчался генерал и, сверкая шпагой, исступленно кричал:
— Бей их, ребята!.. В печенку! В селезенку!
— Ура-а-а! — катилось над этой стремительной лавиной.
И, едва соприкоснувшись с ней, ощутившие на себе беспощадную сталь клинков, пруссаки вначале попятились, а потом и побежали. Побежали тем самым путем, по которому только что пронесли ликующую тень виктории, так подло изменившую им.
Но этим для манштейновцев беды не кончились. В дыму их не признали свои и ударили по ним из пушек и ружей.
— Свои-и, свои-и!.. — завыли уцелевшие. — О, доннер веттер!
Неудача полков принца Голштинского в центре, будто пламя по сухостою, переметнулась на фланги. С левого русского фланга генерал Сибильский пустил свистящую, орущую бригаду донских казаков. И, словно сговорясь с ним, от генерала Леонтьева ринулась казачья лава атамана Перфильева.
На всем пространстве грохотали пушки, трещали ружейные залпы, свистели пули. Одна из них, видимо шальная, долетела до главнокомандующего, ранив под ним коня. Белый конь, всхрапнув, ударился в дыбки, едва не сбросив с себя высокого седока.
— Ваше превосходительство, он ранен! — закричал кто-то из адъютантов.
Апраксин спрыгнул с коня и только тут увидел, как течет кровь по подгрудью несчастного животного. Адъютант уступил командующему своего коня.
Из-за леса доносился топот тысяч копыт, крики, лязг железа, свист с улюлюканьем.
«Казаки, — догадался Апраксин, незаметно крестя живот свой. — Кажись, виктория. И всего пятнадцатью полками управился. Резерв почти не тронул».
Фельдмаршал Левальд, поняв, что битва проиграна, несмотря на такое удачное начало, велел трубить отход, чтобы не потерять остатки разбитых, раздерганных полков. Тем более что началось повальное бегство уцелевших солдат. Даже артиллеристы, застигнутые казачьим налетом, разбегались, бросая пушки и коней. И уж никакой приказ не мог остановить отступающих. Только труба, играющая отход, могла хоть как-то оправдать их перед собой, Богом и историей.
Уже в темноте, когда появились на небе звезды, а на земле засветились сотни солдатских костров, на которых варился немудреный солдатский ужин, в шатер Апраксина вошел адъютант.
— Ваше превосходительство, там казак приволок прусского полковника. Как прикажете, под караул или?..
Апраксин, еще не отошедший от дневных волнений и страхов, поднялся с походного ложа:
— Взглянуть хочу.
Он вышел из шатра и в свете горящего рядом костра увидел связанного прусского офицера, стоящего у стремени чернобородого казака.
— Вот ваше пре-ство, — сказал казак, сглотнув полслова. — Пымал голубя, решил до вас доставить для гуторки. Рубить пожалел, все ж генерал. Сгодится?
— Сгодится, казак. Спасибо. Как звать тебя?
— Емельян Пугачев[56], ваше пре-ство.
— Молодец, Емельян. Держи. Заслужил. — И подал казаку серебряный рубль.
— Премного благодарны, ваш пре-ство, — отвечал казак, лукаво щурясь.
От пленного он больше поживился, вытряхнув у него из кармана пять полновесных талеров. А вот фельдмаршал поскупился, мог бы за генерала и поболе дать.
— Это не генерал, казак. Это полковник драгунский.
— Я, я… — закивал вдруг пленный. — Полковник Борх есть.
— А я-то думал, — вздохнул Пугачев, словно сожалея, что оставил в живых пленного, и стал заворачивать коня.
На день Рождества Богородицы 8 сентября Елизавета Петровна молилась в приходской церкви Царского Села, куда набилось много народу, пришедшего с окрестных деревень по случаю праздника.
В храме было душно, и императрица, почувствовав себя плохо, поспешно вышла на крыльцо. Не сделав и десяти шагов от крыльца, вдруг повалилась без чувств наземь.
Рядом не оказалось ни одной из ее фрейлин. Какая-то женщина, вбежав в церковь, крикнула сдавленным голосом:
— Там… ее величество померли.
Весь народ сыпанул на улицу, окружил лежавшую без сознания императрицу, боясь к ней приблизиться.
— Что с ней?
— Померла, никак.
— Вроде дыхает.
— Делайте ж что-нибудь.
— Зовите лекаря.
Тут какая-то женщина, заметив, что по лицу императрицы заелозила муха, спугнула ее, накрыла лицо Елизаветы белым платком и, перекрестившись, отошла.
Прибежавшие придворные дамы сбросили с лица императрицы платок и, мешая друг другу, стали приводить ее в чувство.
Одна терла ей виски, другая совала к носу какой-то пузырек, третья дула ей в рот.
— Надо звать лекаря Кондоиди.
— Он сам болен.
— О-о, проклятый грек, нашел время болеть.
— Марья, беги зови этого… ну хирурга.
— Какого?
— Ну как его… французишка который.
Какая-то побежала, придерживая юбку, за «французишкой». Наконец явился француз Фуадье со своим баулом, полез за инструментом.
Вскоре дюжие гвардейцы притащили прямо с креслом и лейб-медика Кондоиди, он был в жару, красен как рак. Спросил хрипло:
— Что вы сделали?
— Я пустил кровь, — отвечал Фуадье.
— Ну как?
— Не помогает.
Обведя мутным взором сбежавшуюся толпу, лейб-медик распорядился:
— Немедленно сюда кушетку и ширмы. Здесь не театр.
В толпе тихо завыла какая-то баба, Кондоиди сверкнул черными глазами:
— Цыц! Заткните ей глотку!
Лейб-медика понять можно было. До сего дня любое недомогание ее величества тщательно скрывалось всех, даже от их высочеств принца и принцессы. А тут вдруг такое случилось прилюдно, на глазах подлого народишка. Что-то завтра поползет по городу, по государству, какими слухами наполнится столица!