Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она думала: «Проснуться бы однажды и увидеть Абсолютное Добро! Какое оно?»
Сатклифф, сосавший трубку, чтобы не курить сигареты, отложил ее и взял еще одну сигарету, при этом с вызовом щелкнул пальцами, глядя на собственное отражение в тусклом зеркале, висевшем в кафе.
Выпитое уже начало сказываться на обоих; она ощущала беспокойство, ей было не по себе.
— Надо поесть, — сказал он и махнул неразговорчивому официанту, чтобы тот принес наводящее уныние меню. — Plat du jour, — печеная фасоль на тосте, — простонал он, проглядев его. — Придется взять это.
Ей не хватило сил возразить, они и впрямь должны были что-то съесть, чтобы не опьянеть совсем. Кроме того, это повод дольше пообщаться, Констанс пока не поняла, рискнет ли она вернуться к себе в квартиру, до которой было два шага, или опять потащится через озеро в клинику. Кстати, нужно было что-то решать — последний паром уходил в одиннадцать. У нее сильнее забилось сердце, а на щеках то и дело вспыхивал румянец — она чувствовала легкую растерянность. Принесли еду, и они с жадностью накинулись на нее.
— Жизнь — сплошное разочарование, — проговорил сидящий напротив Констанс великан, проглотив пережеванную порцию фасоли. — Я увидел объявление о том, что с моей конторой готова сотрудничать опытная секретарша, и отозвался на него, чтобы посмотреть, кто такая; о господи, ну и девица! Копна грязных волос на помеле. Ну, я отослал ее в департамент к Тоби. Им там все равно.
Она не слушала его, размышляя: «До чего же ярки сны о прошлом». А вслух сказала:
— Я все еще вижу сны о прошедшем лете, когда мы все были в Провансе, — они там все как наяву. Даже подробности вижу очень ясно. Иногда нечто совсем банальное о Хилари, моем брате, и Обри. Знаете, когда Обри стал совершенно невыносим с его идеей превосходства французов над англичанами, мы ему устроили… В итоге всех своих бессмысленных рассуждений об Искусстве и Сексе он в качестве аргумента выдвигал богатство французского языка. Мол, в нем намного больше бранных слов, чем в английском, высокомерно заявил он. Мы ужасно разозлились и разыграли небольшую сценку, и потом, стоило ему сесть на своего конька, мы с жуткими гримасами хором скандировали примерно полудюжину ругательств, которые он всегда приводил в пример. Звучит не особенно смешно, но видели бы вы наши гримасы, а он еще ужасно краснел при этом…
— Что это было?
— Cuistre! Mufle! Goinfre! Rustre! Jobard! Goujat! Fourbe! Gniaf![96]
— Отлично.
А она вздохнула.
— Интересно, что он сейчас делает, совсем один во дворце, когда Нил течет по потолку?
— Я скажу, правда, это лишь писательская догадка. С нарастающим раздражением он прислушивается к гнусавому нытью Кейда, своего слуги, который с укоризной массирует его. Кейду стало известно всё о греческой сиделке, и он говорит на своем унылом кокни: «Что до меня, сэр, то я ни за что не стал бы иметь дело с девушкой, у которой все сразу нараспашку».
— Мне пора, — сказала она, — но я столько выпила, что сама не дойду.
Покинув мрачное помещение с пыльной мебелью, они вышли на улицу и обнаружили, что идет дождь — осенняя изморось, к которой ни один из них не был готов.
— Ближе всего моя квартира, — проговорила она, радуясь, что все решилось само собой. — Тут за углом.
Они припустились бегом, как могли быстро, и сильно запыхались. Она долго искала ключ, наконец нашла, и они поднялись на третий этаж. Внутри было полно пыли, как в нежилом помещении. Бросалась в глаза гора немытой посуды, и в открытую дверь можно было разглядеть неубранную постель. Однако сама по себе маленькая студия над озером была прелестна, и диваны были удобные. Констанс пригласила Сатклиффа располагаться как дома, пока она поищет что-нибудь выпить. В буфете оставалась только водка, но она, решила Констанс, будет для него роковой. Однако, видимо, он уже решил залечь там, куда плюхнулся; стащив с себя неуклюжие ботинки, он рассматривал большой палец на левой ноге, вылезший из дырки в носке.
— Мне нравятся эти пригородные квартиры в Швейцарии, — сказал он. — Они уютные. В холле всегда membre fantômt,[97]а в туалете — открытый томик Валери. В них живут психоаналитики и гинекологи, промышляющие абортами.
— Спасибо.
— Не стоит.
— Вижу, вы не верите в науку.
— Нет, верю, но в поэзию науки.
— И в счастье?
— При чем тут это? Нельзя создать таинственную и прекрасную энергию — le bonheur[98]— заступничеством или хлыстом, силой или обманом, можно лишь мольбой. Здесь начинается поэзия, и молитва тоже; поэзия и молитва ведут к мысли, а мысль создает науку. Но родословная длинная. — Он умолк из-за приступа икоты, изрядно напугавшей его. Шестипенсовик в рождественском пудинге надо принимать на веру. Надо верить, что он достанется именно тебе и действительно принесет счастье. Святая крупица истины.
— Вы слишком многословны, — с упреком проговорила она.
Он печально покачал головой.
— Смерть Сэма стала для вас ужасным потрясением.
После этих его слов оба, не сговариваясь, заплакали, схватившись за руки. С несказанным облегчением она поняла, что снова способна испытывать нормальные человеческие эмоции. Он плакал, как старая лошадь, а она плакала, как застенчивый подросток — шумно и некрасиво. Плача, она думала: «Появление на сцене смерти придает всему невероятную прелесть — роскошь недолговечности, о которой человек старается не думать — боится. «Смертельное падение» существует для всех: клоунов, героев, влюбленных, хамов, дураков, уродов, королей, для здравомыслящих и сумасшедших, для молчунов и болтунов».
Она положила затуманенную, пьяную голову ему на плечо, и он, забыв про мужские амбиции, измученный пьяной истомой, гладил ее волосы корявыми ладонями и беспомощно повторял: «Ничего, моя хорошая, ничего». Она же продолжала размышлять об открытиях Фрейда: «Искусственно взращенный гнойник исповедального анализа! Истощение и неразбериха! «Стена плача» иудейского вороватого мышления, не способного отвлечься от инвестиций; сдираешь болячки с ран и еще удивляешься, почему они кровоточат. Рубцовая ткань неутоленных желаний!»
— Он прислал мне дурацкое письмо, — выпалила она, — в котором только мальчишеские шуточки и один-единственный искренний кусочек. Подождите, я принесу его. Оставила в туалете.
Она хотела разорвать его и спустить в унитаз, а вместо этого положила возле ванны, где соединяются раздвоенные трубы. Она достала отсыревший конверт и сняла ненужную бумагу, как кожуру с луковицы. «Конни, — прочитала она, — в смерти нет ничего особенного, и это правда. Конечно, человек немного боится боли, но вместе с ней приходит забвение. Величайшая слабость, которая никого не обходит стороной, с которой мы не можем справиться, — это любовь».