Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаемся с Дусей в дом, мне нужно начистить картошки к обеду и мелко похлопотать по хозяйству. Усаживаюсь на скамеечке, с ножом в одной руке и картофелиной — в другой. Евдокия усаживается напротив.
— Вернемся к вопросу о любви — говорю я, работая ножом. — Не важно, как я к ней отношусь, но ты об этом и думать не смей. Её порывы благотворны, конечно, но зато последствия — ужасны.
— Как это? — пугается Евдокия.
— А вот так — жестко припечатываю я. — Ты вспомни, как весной Анфиса рожала котят, подняв на ноги весь дом, извозив в крови диван на веранде, как мы не спали по ночам из-за орущих малышей, а их мамаша не могла даже в туалет сходить, дабы не лишить отпрысков своего теплого молочного пуза, на котором дети висели 24 часа в сутки…
— А причем тут любовь? — спросила Дуся, не сумев логически соединить поцелуи у ворот и радости материнства.
— Об этом тебе лучше расскажет Анфиса. Она сейчас в саду обучает котят ловить мышей и лазить по деревьям. Вот ты у нее и спроси насчет любви. Да, а жениху своему передай — еще раз увижу как он делает подкоп под наш забор, уши пообрываю, и запрещу эти ваши приворотные амуры. Всё, не мешай мне работать.
Евдокия уходит в сад, на поиски Анфисы и ответов на свои вопросы. А я чищу картошку и вспоминаю, как я отношусь к любви. И отношусь ли еще вообще.
Нынче, когда в моем организме болит не одно, так другое, я, оглядываясь назад, понимаю: лучшее, что было в моей жизни — это беременность. Меня не тошнило, не тянуло к соленым огурцам и кислой капусте, у меня ничего не отекало и не опухало, мне не хотелось странного, и вела я себя вполне адекватно. Более того, мне было хорошо, как никогда.
Все девять месяцев я пребывала в телесном блаженстве и душевном комфорте. Я всех любила и всем улыбалась, сожалея лишь о том, что мое пребывание в раю ограничено девятью месяцами, а не двадцатью с чем-то там, как у слонихи.
До четырех месяцев я скакала, как молодая лошадь, не отказывая себе в аэробике и пробежках по аллеям парка, и моя мама боялась, что я вытряхну из себя дитя на одной из этих аллей, и она останется без внучки. Мама истово верила, что у меня будет девочка, это у нас в роду, говорила мама. О мальчике даже и речи не шло.
До шести месяцев я выглядела, как обычная девица, с обычным девическим животом. Носила мини-юбки и разухабистые майки, благо дело происходило летом. И на занятиях для будущих матерей, которые в обязательном порядке нужно было посещать в женской консультации, среди арбузных животов и распухших тел, мое стройное тело выглядело чужеродным.
Зато после шести месяцев я начала стремительно толстеть. Что называется, не по дням, а по часам. К концу девятого месяца во мне было 95 килограммов живого веса. То есть, на моих обычных шестидесяти, осело еще тридцать пять. Подобно снежной бабе, я состояла из трех шаров: голова, живот и большая круглая задница. Я была похожа на всех кустодиевских купчих вместе взятых. И когда плыла по городу, подо мной прогибался нагретый солнцем асфальт. Но мне, по-прежнему, было хорошо. Особенно, если, не смотреться в зеркало.
Все закончилось в одно мгновение. У меня резко и сильно заболел живот. Побледневшая мама погрузила меня в сумрачное нутро «скорой», и отвезла в роддом. Там меня положили на высокое ложе в родильном зале, где я громко и монотонно кричала в потолок букву «а». Это продолжалось довольно долго и, похоже, кроме меня, никого не волновало.
Потом боженька сжалился и выключил во мне свет. Потом свет включился, но это был уже Тот свет. Надо мной висело бесконечное белое пространство. Вокруг меня — от левой пятки до затылка, и от затылка до правой пятки — стояли ангелы в белых одеждах, глядя мне в лицо с тревогой и надеждой.
Я спросила ближайшего ангела — который час? И тут же вся ангельская компания обрадовано задвигалась, засуетилась, закомандовала — тужься! дыши глубже! упирайся ногами! работай животом! скорее! активнее!
А мне не хотелось ни дышать, ни тужиться. Хотелось, чтобы оставили в покое и разошлись по своим ангельским делам. О чем я и сообщила ангелам.
Тогда один из них звонко шлепнул меня по заднице, и сказал в смысле «лежишь, как корова». От неожиданности и обиды, я вздрогнула, как укушенная оводом лошадь, напряглась, поднатужилась и уже через минуту из «коровы» превратилась в «мамочку».
— Поздравляю вас, мамочка — сказал улыбающийся ангел — у вас родился сын.
А в это время под окном бегала моя мама и ждала внучку.
Мне нравится, как ловко Дуся чешет задней пяткой переднюю подмышку.
Мне нравится, как деликатно берет она из моих рук кусочек булки и уходит с ним в сад. И через минуту возвращается — с честным лицом и комочком влажной земли на носу.
Нравится, как падает она, от избытка чувств, спиной в траву, и валяется в ней, взбрыкивая всеми четырьмя, как ужаленная лошадь. Потом избыток заканчивается, и Дуся засыпает, поленившись повернуться на бок — ногами в небо. Проходящие мимо пейзане, выражают мне соболезнования.
Мне нравится, как под вечер, грохоча локтями и коленками, лезет она, сопя, под кровать, долго и шумно укладывается спать, и вот уже похрапывает и шепотом облаивает кого-то во сне.
Нравится, как рано утром Евдокия выскакивает на крыльцо, радостно напружинив хвост, в предчувствии нового дня. И моё «иди гуляй» падает уже в пустоту — Дуся умчалась в сад, навстречу солнцу.
Мне нравится, как размашисто лакает она из миски парное молоко, а потом, мокрая и холодная от росы, ложится на мои босые ноги, и, как ей кажется незаметно, вытирает молочные усы об штанину.
Когда кого-то любишь, в нем нравится все и ничего не раздражает.
Дуся говорит — ага.
Она терпеть не могла, когда кто-нибудь совался в ее тапки. Как назло, нога у нее была большого размера, от чего, время от времени возникающие в доме мужчины, чувствовали себя в ее тапках комфортно. Из-за этого она с ними ссорилась, а с одним, оставляющим в тапках стойкий запах мужских ног, пришлось даже расстаться.
Михаил Юрьевич был другим. В первый свой визит, он сразу же в прихожей расстегнул портфель, вручил хозяйке традиционные вино и конфеты, затем извлек пластиковый пакет и достал из него клетчатые тапки. Переобулся, аккуратно пристроив свои туфли под вешалкой, и только потом прошел в комнату.
Теперь по средам и пятницам возле ее кровати стояли две пары тапок — коричневый вельвет и красно-зеленая клетка. Это было непривычно, и, в то же время, создавало иллюзию замужества.
В субботу утром они пили кофе, сваренный Михаилом Юрьевичем, затем он укладывал тапки в портфель и уходил. До среды.
Зима подходила к концу, близилась весна. И как-то раз, в ночь с пятницы на субботу, выходя из душа, она обнаружила у себя на ногах клетчатые тапки. В темноте, слегка ошалевшая от любви, она воткнула ноги в первое попавшееся — и вот результат. Брезгливо сбросив чужие тапки, босая, она на цыпочках вернулась в спальню, тихонько поставила клетчатое рядом с коричневым, и забралась под одеяло. Михаил Юрьевич сделал вид, что ничего не заметил, но наутро она обнаружила в мусорном ведре пластиковый пакет, сквозь который просвечивало красное с зеленым. Бедные тапки — ими побрезговали дважды.