Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долорес
P. S. Неужели я так хороша?
* * *
Гийом Фонтен Долорес Гарсиа
Я уже вовеки не забуду,
Что Лолита сделала со мной,
Ты мне подарила это чудо:
Осень жизни, ставшую весной.
Но сентябрьских роз горька планида:
Суждено им скоро облететь.
Как боюсь я декабря, Лолита,
Как хочу я больше не стареть.
Нью-Йорк, 19 декабря, воскресенье, полное одиночества, страстных мечтаний, сожалений и тоски.
* * *
Долорес Гарсиа Гийому Фонтену
Я в одиночестве проделала этот долгий путь по пустынной дороге из Боготы в Лиму. Я искала на себе твой взгляд. У меня было ощущение, что я играю некоего персонажа: страдающего, несчастного, измученного, персонажа, который не должен был бы найти свое воплощение на сцене, и я пыталась сыграть его хорошо, без излишней аффектации. Не сомневаюсь, что ты понимаешь меня. Сейчас я уже вернулась в Лиму. Позвонил грустный молодой человек, потом Эрнандо Таварес пожелал узнать, как прошло твое путешествие, затем звонила милая Марита Мигес. Сколько вещей и сколько людей будет мне отныне напоминать о тебе! Пиши мне, Гийом, пиши свои письма, tiernas y enamoradas[55], и помни, что здесь, в этом странном и таинственном городе, живет женщина, чья жизнь переменилась благодаря чуду любви.
Долорес
Лима, пятница, 5 часов.
* * *
Гийом Фонтен Долорес Гарсиа
Лолита, завтра я возвращаюсь во Францию. Вчера в Филадельфии состоялась моя последняя лекция. Я говорил о Корнеле. В действительности же я говорил о нас. Ах, если бы ты была со мной! Правда, ты не присутствовала бы на этой лекции. Ты отыскала бы здесь, в Филадельфии, какого-нибудь драматурга, чье влияние было бы столь же сильным, что и мотор его «кадиллака»… Это я злюсь, потому что сердце мое полно тобой. Я так полюбил твои письма, «tiernas y enamoradas». Твой французский прекрасный, потому что очень простой. Я «ласкаю свое лицо, ведь оно принадлежит тебе», как хорошо сказано…
Сегодня, как и в тот наш последний, печальный вечер в Боготе, мне нужно собирать чемоданы. Увы! В спальне я больше не вижу твоей белокурой головки. Из своего окна на двадцать первом этаже я смотрю, как сменяются на перекрестке зеленые и красные огни светофора, изумрудные и рубиновые. Носишь ли ты мой золотой крестик, querida? В этот момент, когда настала пора вновь возвращаться в мир, столь отличный от заколдованного кокона, в котором мы с тобой прожили две недели, мне случается произнести подобно тебе: «Подумать только, все это было!» Но эта яркая точка становится моей вселенной.
Загляни в сердце ближнего твоего – собственное сердце, – но не обращай внимания на всю ту грязь, которой много в любом человеческом сердце. Иди дальше и не останавливайся, пока не отыщешь невинность и нужду…
Поль Валери
Из газет Эрве Марсена узнал, что Гийом Фонтен прибывает 27 октября на лайнере «Иль-де-Франс». По телефону он поинтересовался у мадам Фонтен, не желает ли та, чтобы он поехал с ней в Гавр.
– В Гавр? – переспросила она. – Зачем? Там, на корабле, будет ужасное столпотворение, мне вряд ли удастся поговорить с мужем. А потом еще возвращаться в Париж, в купе с чужими людьми… Нет, я буду встречать его на вокзале Сен-Лазар. Этого достаточно… Вам тоже Гийом будет очень рад.
Ее голос казался усталым и равнодушным. Разве так должна была говорить женщина, которой предстояло увидеть мужа после столь долгого отсутствия? Марсена пришел к поезду на вокзал Сен-Лазар и увидел там сидящую на скамейке мадам Полину Фонтен, усталую и раздраженную. Встав перед ней, Эрве заговорил о том, какую радость она, должно быть, испытывает сейчас; она отвечала осторожно и сдержанно и ловко перевела разговор на посторонние вещи: заговорила о последнем романе Бертрана Шмитта, о генеральной репетиции у Леона Лорана, о новой машине, которую получила наконец у Ларивьера, как раз к возвращению Гийома. Ее неестественный тон обескуражил Марсена, и когда он увидел, что толпа ринулась бежать по платформе, то почувствовал облегчение. На вокзал торжественно прибывал трансатлантический состав. Эрве с трудом прокладывал путь для госпожи Фонтен. Из вагонов хлынули пассажиры, приходилось пробираться против течения. Наконец издалека он увидел человека, который растерянно оглядывался по сторонам и пытался привлечь внимание носильщика, потрясая тростью. Эрве подбежал к Фонтену и нашел, что тот прекрасно выглядит, помолодел и загорел.
Марсена подвел его к Полине. Супруги обнялись и принялись разглядывать друг друга со скрытым изумлением, которое испытываешь, когда после долгой разлуки вновь видишь близких людей.
– Вы опять похудели, Полина, – сердечно сказал Фонтен. – Пора мне всерьез позаботиться о вас.
– Да, – ответила она, – самое время!
– Ах, друг мой, – обратился Фонтен к Эрве, – какая поездка! Овидиус Назо организовал все прекрасно, просто великолепно… А что за континент! Это будущее рода человеческого. Римские традиции, но приправленные пикантным Востоком, обновленные американскими влияниями… А какая тяга к французской культуре! Представьте себе, там молодые женщины знают наизусть Лафорга, Макса Жакоба, Аполлинера!
– Выскажете свой энтузиазм чуть позже, Гийом, – остудила его пыл мадам Фонтен. – Сейчас нужно пройти таможню.
Ее холодный тон, словно ледяным дождем, окатил присутствующих.
В период, последовавший за возвращением Фонтена, супруги не проявляли друг к другу ни вражды, ни неприязни, но в их отношениях ощущались неловкость и напряженность. Полина вела себя нарочито сдержанно и со свойственной ей проницательностью внимательно изучала слова и поведение мужа. В поводах для подозрительности недостатка не было. Гийом Фонтен возвратился из этого путешествия совершенно другим человеком. Он рассказывал о своей поездке с восторженностью, которая удивляла, а порой и шокировала его друзей.
– Я готова поверить, что Богота – обитель богов, – говорила Эдме Ларивьер, – но Гийом никогда не отзывался так ни о Флоренции, ни о Толедо!
Еще она отмечала, что он охотно заговаривает о любви, рассуждает о ней уверенно и со знанием дела. И в то же время с недомолвками, что весьма забавляло его более молодых собеседников. Если в театре он присутствовал на представлении «Береники», то, вышагивая по коридорам, повторял: «Прекрасно! Право же, разве это не прекрасно?» – и с чувством декламировал:
Навек! Подумай же, как страшно, как сурово
Для любящих сердец немыслимое слово!
Да сможем ли терпеть неделю, месяц, год,