Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба слушателя кивнули.
– Ну вот. Стоит, значит, вышка. Рядом костер горит. Тут же – палатка. В палатке двое, я и начальник мой, Грехов. Сидим мы с ним, значит...
– И пьем водку! – ввернул Сергей Маркович.
– Да нет! То есть я – нет, а он – конечно… Каждый вечер у нас по этому поводу один и тот же разговор происходил. Я ему: «Водка – яд!» А он мне: «Ничего подобного.
Пятьдесят пять лет на свете живу, из них сорок лет пью и только здоровее делаюсь».
– Тебе самому тогда сколько было? – поинтересовался Петр Иванович.
– Двадцать.
– И что, вы там вдвоем были?
– Да. То есть нет конечно, еще вольнонаемные из местных. Вообще-то работа по наблюдению на двоих рассчитана, больше и не надо. Вы лучше не перебивайте, а то я так никогда до сути не доберусь.
– Молчим, молчим! – замахал руками Сергей Маркович. Он раскупорил бутылку коньяка и начал разливать по стаканам. На сей раз присоединился и Петр Иванович, благо водка у него кончилась.
– Пил он, кстати, немного. Работа уж очень тяжелая была. Иногда, верите, просто руки опускались, такая тоска брала по вечерам! Сидишь, бывало, костерок дымит, догорает, вокруг глухой лес на десятки километров, и одно у тебя развлечение – гадать, наведается ночью Михайло Потапыч в гости или нет. Но, что бы там ни было, а вылезешь утречком из палатки: тихо так вокруг, серый туман ползет между сопками, а на востоке небо еще чуть только розовеет. Водички холодненькой пару ведер на себя выльешь – мигом вся хандра улетучивалась. Потом каши с тушенкой навернешь, и жизнь прекрасной становится.
Когда совсем рассветало, мы работать начинали. Тут у Грехова особый ритуал имелся. Первым делом запрокидывал голову и долго глядел в небо. «А что, – говорил он мне, – вы как думаете, молодой человек, повезет нам сегодня?» – «Обязательно повезет! – отвечал я, – не может такого быть, чтобы нам не повезло». – «Ну-ну!» – бурчал он и лез в палатку за инструментом. У нас был универсальный цейссовский теодолит, вещь очень дорогая и сложная. Грехов доставал прибор из большого, обитого изнутри синим бархатом футляра, разбирал его, тщательно протирал линзы замшей, вновь собирал и прятал в футляр, который в свою очередь засовывал в рюкзак. Постояв еще минутку и собравшись с духом, он с моей помощью, кряхтя, взваливал пудовый груз на спину, и мы лезли по хлипким, трясущимся стремянкам наверх. Я – впереди, он, багровый от натуги, следом. Много раз я просил его доверить подъем инструмента мне и всегда получал отказ. После каждого пролета он отдыхал, тяжело, хрипло дыша. Наконец добирались до верхней площадки – такого маленького, огороженного перилами помоста. Посередине его торец бревна, обтесанный пирамидкой. Грехов устанавливал теодолит точно над этой пирамидкой, вновь протирал оптику, на сей раз только снаружи, и выводил на ноль пузырьки уровней. После этого практически дышать нельзя было – чуть шевельнешься, и всё – насмарку. Я осторожно надевал накомарник, перчатки и устраивался с журналом на пустом футляре. У Грехова на голове была лишь брезентовая шапочка, чтобы спрятать уши, а руки и лицо оставались открытыми. «Готовы, Женя?» – спрашивал он. «Да», – отвечал я. «Ну, так с богом, начинаю с Белого Медведя», – сообщал он и поворачивал трубку в направлении далекой сопки. Так и вижу, как он щурит левый глаз, приближает, не касаясь, к окуляру правый, одновременно вращая кончиками пальцев винты регулировок. «Пишите: горизонтальный – двенадцать градусов, тридцать пять минут, семнадцать секунд; вертикальный и т.д.…» Я повторял вслух каждое слово и заносил цифры в графы журнала.
Вначале всегда небо было темно-голубым, а воздух – кристальным. Еще не нагретый, он был неподвижен, что позволяло засекать флажки на тридцати километрах. В такие моменты на лице Грехова появлялась нежная улыбка. За день следовало отнаблюдать восемнадцать направлений, это четыреста тридцать два горизонтальных отсчета и столько же вертикальных. Если считать по минуте на каждую пару, выходит свыше семи часов непрерывной, до невозможности аккуратной работы. А работал он ювелирно. Его худые пальцы, как бабочки, порхали над алидадой и винтами. Да. В первый час все всегда шло восхитительно, а потом поднималось солнце и появлялся гнус.
Вдруг чувствуешь болезненный укол в щеку, потом другой – в ухо или в шею. Опять мерзкие кровопийцы нашли дырочку в накомарнике. Хочешь смахнуть их с лица, а нельзя – резкое движение собьет настройку уровней. Еще укус в щеку. Думаешь только о том, где же эта проклятая дырка, ведь с вечера проверял и перепроверял этот чертов накомарник. Вот особо каверзная мошка заползла в ноздрю. Чихаешь, конечно, и Грехов бросает сердитый взгляд. Вокруг него клубится уже гудящее облако. Лицо его, сплошь покрытое насекомыми, чернеет, потом начинает менять цвет, набухая красными каплями. На спине, на выгоревшей добела куртке, – множество слепней и оводов. Сознавать, что и на моей спине творится то же самое, было просто невыносимо. Поведешь осторожно плечами, и точно – сзади раздается слитное возмущенное гудение. «Не обращайте внимания, они не могут прокусить», – бормочет, не глядя, Грехов. Я ему: «Не стерпел, извините». – «А надо бы потерпеть». Вскоре и под моим накомарником собиралось порядочно гостей. Они лезли в глаза, в рот, в ноздри, в уши… Укусы в веки особенно болезненны. А прошло только два часа, значит, предстояло вынести еще пять, если не больше. Страшная маска на лице Грехова выглядела каменно-неподвижной. По-прежнему он монотонно вращал винты и диктовал цифры, изредка только осторожно менял вату в ноздрях. Мне безумно хотелось заорать, разодрать в клочья накомарник, разломать все вокруг, да хоть бы и вниз спрыгнуть с чертовой вышки. Но на самом деле его маска медленно, час от часу, менялась, постепенно превращаясь в гримасу неимоверного страдания. То тут, то там капельки крови сползали с нее. Вдруг он медленно провел по лицу ладонями, стирая кровавую кашицу. «Черт! Опять не выдержал!» – Грехов достал из кармана платок, пропитанный тройным одеколоном, и обтерся. В перчатках и накомарнике было уже очень жарко, некоторые, особенно вредные паразиты заползали под воротник и дальше, даже на живот, и кусали там. Я начал все-таки чесаться, пытаясь делать это незаметно. «Что, Женя, киксуете?» – «Не могу больше терпеть!» – «Оттого что вы чешетесь, будет только хуже». – «Знаю, но не могу!» – «Уже меньше половины осталось, сегодня быстрее идет, может, успеем». В его голосе послышались умоляющие нотки, и мне стало стыдно. Который день мы пытались выполнить наблюдения на этой вышке, и каждый раз не успевали. «Терпение, Женя! – улыбнулась страшная маска. Страницы журнала неуклонно покрывались раздавленной мошкой и новыми цифрами.
Вдруг щека его нервно дернулась. «Что?» – «Веха на Острой запрыгала. Пока еще не фатально». Духота все усиливалась, едкий пот заливал мне глаза, приходилось без перерыва смаргивать, укусы ужасно зудели. Нагретый воздух над сопками задрожал, расслоился, пошел извиваться прихотливыми лентами. «Всё! – упал на колени Грехов и ударил кулаком по настилу. – Конец!» Он жадно, дрожащими руками, достал папиросу, раскурил. «Сколько направлений недобрали?» – «Одно». – «Только одно?! А может, можно…» – «Нет. Вы же сами знаете, если бы даже один отсчет недобрали, и то всё насмарку». Я сорвал накомарник, принялся драть ногтями искусанное лицо и тереться спиной о перила. Грехов же педантично, неторопливо упаковал теодолит и молча полез с ним вниз. Я – за ним. Достигнув последней ступеньки, он осторожно поставил рюкзак и тогда только расслабился – бросился на землю и начал кататься, взрывая мох, бешено колотя руками и ногами и дико взревывая. Вокруг, кроме меня да пары флегматичных гиляков, все равно никого не было, а я – привык. Подобное происходило каждый день. Сам я разделся и сиганул с кочки в ручей. Вода была ледяная, это очень помогало. Когда я вылез, Грехов уже спокойно курил, потом, злобно скалясь, принялся обтираться своим одеколоном, запасы которого были у него неиссякаемыми. Кожа на его лице, шее и руках стала багровой, как ошпаренной.