Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Целые коллективы, по вывеске большевицкие, в неусыпном напряжении ждали такой минуты. (Меня поймут, мне простят, конечно, мою бездоказательность и неопределенность: я пишу это в 20 году, во время длящегося царства большевиков.) Красноармейцы, посылаемые на фронт, были проще и разговорчивее: «Мы до первого кордона. А там сейчас — на ту сторону». Помню их весело и глупо улыбающиеся лица.
События на Красной Горке (почти у самого Кронштадта) неизвестны в подробностях; но по всем вероятиям, это была ошибка, обман момента; слишком измученные ожиданием люди сказали себе «пора!» — а было вовсе не пора. Да настоящего момента для внутреннего восстания тогда и совсем не было (как не было его и после осенью, во время наступления Юденича).
Не было, видим мы теперь, единой воли у идущих, не было ее еще ни разу. Будет ли когда-нибудь?
Майская эпопея скатилась, как волна, оставив после себя полосы опустошения; нас только сдавили, задушили новыми распоряжениями и декретами, новыми запрещениями и ограничениями, — новые замки повесили на двери тюремные. Да цены сразу удвоились, так что волей-неволей приходилось думать о последней рубашке — когда, сегодня или завтра снимать ее, чтоб послать на рынок.
Но думалось и об этом как-то тупо. Не уныние, а именно тупость начинала все больше овладевать всеми. Собственно наша внешняя жизнь изменялась так медленно и незаметно, что на первый взгляд, вот тогда весной 19 года, все было как бы то же: та же квартира, сохраненная заботами И. И., в кухне та же старенькая няня моя, та же преданная им служанка, деревенская девушка, с отвращением и покорностью глядящая на «этих коммунистов». Правда, пустели полки с книгами, унесли пианино, постепенно срывались занавесы с окон и дверей, а в кухне бедная моя, едва живая старушка тщетно суетилась над полупустыми горшками и бранилась с таинственными личностями, на ухо обещающими картофель по сту рублей фунт. Кухня — была у нас самое оживленное место в квартире. Кого-кого там не приходилось мне видеть! Кухонные митинги порою давали нам очень живую информацию.
Все пустеющая рабочая комната, балкон, с которого, поверх зеленых шапок Таврического сада, можно видеть главы страшного Смольного, бледнозолотые в белую майскую ночь, — о, какое странное томление, какая — словно предсмертная — тоска!
Какие-то сны. О большевиках. Что их свалили. Кто? Новые, странные люди. Когда? Сорок седьмого февраля.
«Дяденька, я боюсь!» — пищит мальчишка в Тургеневском сне «Конец света». И вдруг: «Гляньте! земля провалилась!»
У нас улица провалилась. Окна закрыты, затыканы чем можно. Да и нету там, за окнами, ничего. Тьма, тишина, холод, пустота.
Не было в истории. Все аналогии — пустое. Громадный город — самоубийца. И это на глазах Европы, которая пальцем не шевелит, не то обыдиотев, не то осатанев от кровей.
Одно полено стоит 40 рублей, но достать нельзя ни одного. «под угрозой расстрела».
Летом дни катились один за другим, кругло щелкая, словно черепа. Катились, катились — вдруг съежились, сморщились, черные, точно мороженые яблочки, — и еще скорее защелкали, катясь.
Неужели мне кажется, что уже нет спасения?
Прислали нам, в виде милостыни, немного дров. Надо было самим перетаскать их в квартиру. Сорок раз по лестнице!
Я поняла, что холод хуже голода, а тьма хуже и того, и другого вместе.
Но и голод, и холод, и тьма — вздор! Пустяки! Ничто — перед одним, еще худшим, непереносимым, кажется в самом деле не-вы-но-симым. Но нельзя, не могу, потом! после!
Мило сказал Ллойд-Джордж о России: «Пусть они там поразмышляют в течение зимы». Очень недурно сказал. Кажется, этот субъект самый бесстыдный из бесстыднейших. Но логика истории беспощадна. И отомстит ему — рано или поздно. Не мы — так она.
Большевики ликуют. Победы — и вдали мир с покоренной Антантой. Все думаю, думаю над одним вопросом, но решить его не могу. А вопрос такой: правительство Англии, что оно — бесчестно или безмозгло? Оно непременно или то, или другое, тут сомнений нет.
На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только.
А знаете, что такое «китайское мясо»? Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, «Чрезвычайка» отдает зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают. Не все трупы отдают, а какой помоложе — утаивают и продают под видом телятины. У нас — ив Москве. У нас — на Сенном рынке. Доктор N (имя знаю) купил «с косточкой» — узнал человечью. Понес в Ч.К. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную. (Все это у меня из первоисточников.)
В Москве отравилась целая семья.
А на углу Морской и Невского, в реквизированном доме, будет «Дворец искусств». По примеру Москвы. Устраивают Максим Горький и… Прости им Бог, не хочу имен.
Трамваи иной день еще ползают, но по окраинам.
С тех пор, как перестали освещать дома — улицы совсем исчезли: тихая, черная яма, могильная.
Ходят по квартирам, стаскивают с постелей, гонят куда-то на работы.
Диму-таки взяли в каторжные («общественные») работы. Завтра в 6 утра — таскать бревна.
И вовсе, оказалось, не бревна!.. Несчастный Дима пришел сегодня домой только в 4 ч. дня, мокрый буквально по колено. Он так истощен, слаб, страшен, — что на него почти нельзя смотреть. (Он занимает очень важный пост в Публичной библиотеке, но более занят дежурством на канале [сторожит дрова на барке], чем работой с книгами. Сторожить дрова — входит в службу.)
Сегодня его гоняли далеко за город, по Ириновской дороге, с партией других каторжан, — рыть окопы!! Погода ужасная, оттепель, грязь, мокрый снег.
Пока я Диму разувала, терла ему ноги щеткой, он мне рассказывал, как их собирали, как гнали.
На месте дали кирку. Потрясающе не нужно и бесплодно. И всякий знал, что это принудительная бесполезность (вспоминаю «Мертвый дом» Достоевского. Его отметку, что самое тяжелое в каторжных работах — сознание ненужности твоей работы. А тут еще хуже: отвратительность этой ненужной работы).
Никто ничего не нарыл, да никто и не смотрел, чтобы рыли, чтоб из этого вышли какие-нибудь окопы. Самое откровенное издевательство.
После долгих часов в воде тающего снега — толстый, откормленный холуй (бабы его тут же, в глаза, осыпали бесплодными ругательствами: «Ишь, отъелся, морда лопнуть хочет!») — стал выдавать «арестантам», с долгими церемониями, по 1 ф. хлеба. Дима принес этот черный, с иглами соломы, фунт хлеба — с собой.
Ассирийское рабство. Да нет, и не ассирийское, и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжкой ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода, — сгоняют в снег, дождь, холод, тьму. Бывало ли?