Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Завтра зачет?
— Ага.
— У Дятла?
— Ага.
— Ну, давай. Ни пуха.
И все. Больше ничего не говорят, ушли с лестницы на этаж. Ага, думаю, кто же это Дятел-то? И вдруг соображаю, что это обо мне речь шла — я зачет завтра у физиологов принимаю. Может, и другие кто принимают, но мне так ясно сделалось, что они обо мне говорили, и кличка моя, псевдоним, так сказать, среди них — Дятел. Я весь пятнами покрылся. Ну, может, не пятнами, но мне казалось, что пятнами. Оглянулся — рядом никого. А я уж думал, что вокруг много народа, и все стоят, смотрят на меня и улыбаются ехидно, потому что знают, что речь обо мне идет. Сначала я вроде успокоился, что нет никого, и никто моего позора не видел, а потом вдруг такая тоска меня взяла: всю жизнь жду, что вот-вот лебедем стану, а я уже стал. Только дятлом. Так тошно стало, так тошно…
Кутузов в эмоциональном всплеске поискал глазами по комнате, с чем бы сравнить тогдашнее свое состояние, но ничего не нашел и, увидев водку, обмяк, словно сломался. Я налил ему еще и на этот раз себе, подвинул на его край квашеную вилком капусту.
— Я, конечно, не думал кончать тогда самоубийством. Но пошел к биохимикам, где у них сейф с ядами стоит, поболтал о том, о сем, посмотрел, что ключи в сейфе торчат, постоял еще, да и ушел. Потом уже подумал, зачем же я к тому сейфу ходил? Вечером отправился к Владимиру Петровичу попрощаться что ли, на всякий случай, книги отнести, что брал почитать, да все отдать никакие мог собраться.
Миша говорил это все просто, без обычной в подобных случаях пьяной, сентиментальной жалости к себе, к мелодраматическому ужасу своего отчаяния, и потому я верил в то, что все именно так и было.
— Выпили мы с ним, поделился я тоской, а он меня на первый же выходной к вам притащил. Зачтется ему потом за это. Побыл я у вас, и стало меня тянуть сюда неотвратно, как… — он постарался подобрать слово. — Как в сказку, что ли, как в счастливые дни детства. И езжу каждый выходной с радостью, и надоесть боюсь.
Вообще я слез видеть не могу. Ни женских, ни мужских. Женские почему-то вызывают во мне бешенство, а за мужские мне всегда стыдно. Но тут вдруг случилось неожиданное — у Миши из глаз потекли слезы. Он не плакал, он даже, по-моему, не заметил, что у него текут слезы. Он был как бы сам по себе, а слезы сами по себе. И слезы эти не вызывали у меня ни жалости, ни стеснения. А может быть, я сам начал пьянеть.
— Ты знаешь, — продолжал между тем Миша, как-то незаметно для самого себя, переходя на ты. — Я тут, у вас понял, что не всем быть лебедями. Зачем-то и вороны, и воробьи, и дятлы нужны природе. Разве нужно себя винить в том, что ты ворона, жаба или жук навозный? и кончать из-за этого счеты с жизнью? Любить надо жизнь и другим вреда не делать. Помнишь у Рубцова про воробьишку: «А смотри, не становится вредным от того, что так плохо ему». Вот в этом космический смысл всеобщей жизни и есть.
— В чем?
— В накоплении позитивного эмоционального поля биосферы Земли, — произнес, как что-то очевидное все так же спокойно Миша. — Согласись, стоит жить ради такой великой цели даже, если ты не генералиссимус и князь Голенищев-Кутузов, а закомплексованный, лысенький, бородатенький его тезка.
Он немного помолчал и добавил:
— Теперь, правда, не слишком бородатенький.
— Что же с тобой случилось-то? — я счел наконец возможным удовлетворить свое любопытство.
— Да ерунда, — отмахнулся он. — Хотя теперь разговоров будет на год.
Он рассказал, как они пришли на Кудьму, насверлили лунок, приняли еще по сто, и он, согретый алкоголем и отгороженный от ветра и приятелей новым оранжевым тентом, улегся на полиуретановый коврик рядом с лункой и уснул. Разбудил его Барсик, встревоженный тем, что Ларионыч давно уже не подает признаков жизни из-за своего тента. Однако проснувшийся Миша подняться не смог — борода попала во время сна в лунку и вмерзла в лед. Барсик попытался было разбить лед пешней. При первом же ударе о лед непослушное железо скакнуло от лунки в сторону кутузовского лица и там было остановлено тем самым местом под левым глазом, где теперь наливался синяк. После Мишиных протестов Барсик собрал «консилиум, едри его в конский базар», и решено было лед в лунке просто растопить. Два термоса, которые рыбаки взяли с собой, оказались уже пустыми к этому времени, и дискуссия возникла было снова. Однако на этот раз она продолжалась недолго. После предложения растопить лед с помощью вполне естественного для человека конечного жидкого продукта азотистого обмена Миша взмолился. Он попросил просто обрезать ему бороду. Барсик еще раз попытался убедить его в привлекательности предложенного им способа растопки льда, но Миша был непреклонен, и тогда бороду ему обрезали. Помимо остатков волос в лунку вмерзла и леска удочки. Лед разбили и вытащили на леске сонного уже ерша, с которым Миша и пришел к нам.
Во все время этого рассказа я слушал Мишу с довольно глупой улыбкой, он же был спокоен и нисколько не стеснялся происшедшего с ним конфуза.
— Да черт с ней, с бородой, — чуть более эмоционально, чем весь последний час, воскликнул он. — Отрастет. Вот с фингалом на кафедре появляться неудобно. Да придумаю что-нибудь.
Пришедшие позже рыбаки в лицах пересказывали историю, случившуюся с Мишей, и каждый выделял свое в ней участие, разрубившее в конечном счете гордиев узел проблемы. Особенно горячился эмоциональный Барсик, продолжавший настаивать на эффективности предложенного им уроэкскретивного метода растопки льда так, словно возможность проверки его на практике не была еще полностью упущена. Владимир Петрович вдруг вспомнил случай с подвыпившим рыбаком, который уснул на ящике в пору бурного таяния мартовских снегов и, упав в воду, на вершок поднимавшуюся надо льдом, не растерялся, а отчаянно поплыл вперед и успел проскользить по полою не менее шести метров прежде, чем сообразил, где он и что с ним случилось. А Барсик тогда вспомнил о рыбаке, воспользовавшемся по своей забывчивости вместо туалетной бумаги куском газеты с воткнутыми в нее по центру рыболовными крючками. А потом случаи посыпались один за другим, и было их не остановить.
На другой день Миша уехал, как мне показалось, навсегда. Но я ошибся. Через неделю он снова был с нами.
Правду сказать, меня не особенно увлекает зимняя рыбалка. Я хожу с братом по перволедью, а то и на неверный мартовский лед, в мороз же и ветер меня на реку не вытащишь. От мамы, видимо, я «зяблик». Бог знает почему, мерзнет правая нога, как бы тепло ни оделся. Я придумываю много причин, чтобы объяснить друзьям и себе самому мое нежелание присоединиться к их компании на льду, и все эти причины не связаны с моим физическим недостатком. Иногда я думаю, как же странно все-таки устроен человек: скажи, что мерзнешь, и никто не будет больше к тебе приставать; так нет же, говорю все, что угодно, только не это, и каждый раз меня уговаривают пойти на речку, а дед Саня старается при этом так, словно ходит туда не рыбачить, а на меня смотреть.
Когда первый мороз схватит воду, сравняет волнистую гладь бесцветным стеклом, я не в состоянии удержаться, чтобы не посмотреть, как красноперые окуньки в прозрачной толще темной воды следят за обманным дрожанием коварной мормышки. И так жаль, что этот лов недолог— полетят ветры, понесут снега, и вот уже скрыта от моих любопытных глаз тайная жизнь дремлющей реки. Начинается время подвижников. Пока руки одних размеренно вкручивают ледобур в толщу окаменевшей воды, их глаза с непроизвольной иронией поглядывают на других, орудующих пешней. Рыба от тех и других прячется в глубоких ямах и клюет то у дна, и тогда озяблые красные руки сучат туда-сюда бесконечную леску, то в полводы, и тогда приходится сверлить или прошибать не одну лунку, прежде чем удается случайно наткнуться на слой. А сколько безутешного горя доставляет действительно крупный лещ, мощную губу которого вытаскивает крошечный крючок сквозь игольное ушко лунки, проделанное в метровой плите льда. Нет, рыбалка в глухую пору не для меня. Я жду февраля, когда у нас начинает брать черный налим. Днем, правда, нет смысла его ловить, если только в пургу — метель, но лучше всего делать это ночью. Когда придут оттепели, когда тяжелые сырые тучи рано заволокут небо, померкнут серые снега, и беспросветная мгла зажжет горячие огоньки в окнах черных кадницких домов. Тогда налим идет по самому дну широких плесов и ищет, чем бы полакомиться, тогда и я ползаю за ним во тьме по обманному рыхлому насту, сверлю во тьме лунки и во тьме же блесню, подсаживая на крючок кусочки порубленных ершей. Берет налим, увы, не часто и только до полуночи. Брат не любит такого лова. Он любит уху из налимов.