Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фредди медленно развернул его. Покорный, виноватый, невнятно бормоча и валясь на руку Фредди, он поплелся к выходу. Там, вдалеке, от стены отделилась Доун О'Доннел и преградила им дорогу. До меня донеслось ее восклицание: «Бёрнси, дорогой!» – и она взяла актера под руку. Так, втроем, зигзагами по блестящему полу, как конькобежцы, они удалились.
Вся эта напряженная, но пустоватая сценка разочаровала меня. Не знаю, чего я ожидал, но удивительно было, что из Бёрнса – такого хвата на экране – здесь, у меня на глазах, выколачивали пыль. Впрочем, долго раздумывать об этом мне не пришлось: «идем купаться» – прошелестело по залу. Я повернулся к окну: посреди сада, ярко освещенный софитами, сверкал, подобно громадному аметисту, бассейн, который вполне мог бы украшать какое-нибудь имение в Калифорнии. Подвое и по трое, со стаканами в руках, гости потянулись на двор – белокурая Алиса Адэр в сопровождении молодого человека с ежовой стрижкой, Бэйр с Розмари, и остальные, и посмеивающаяся, волшебно-выпуклая Глория Манджиамеле, обняв за талию побежденного Бёрнсом итальянца. Мне хотелось поглядеть на Глорию в купальном костюме, но усталость моя не прошла, и в воду меня решительно не тянуло; кроме того, я не настолько близок был к этим людям, чтобы свободно обменяться с ними двумя-тремя словами и тем более плескаться с ними в интимной тесноте бассейна; поэтому я ограничился еще одним стаканчиком, который налил за пустым баром, чувствуя себя одиноким и посторонним при звуках бурного веселья, доносившихся из раздевалки ниже по склону. Поколебавшись немного, я вышел через стеклянную дверь на балкон, чтобы оттуда поглядеть на купание, и под тусклой оранжевой лампой снова столкнулся с Алонзо Крипсом. Он стоял у перил.
– Замечательная картина, а? – Он показал на море. Далеко внизу, по черной ночной глади залива, рассыпалась флотилия рыбачьих лодок, сами лодки были невидимы, но в каждой горел яркий огонек, чтобы приманивать рыбу; огни, повисшие между темной водой и безлунным, еще более темным небом, мирно мигали и похожи были на скопление сочных и ярких звезд. От этих парящих огней веяло немыслимой тишиной, прекрасным, завораживающим покоем. Не отрывая взгляда от них, Крипс протянул мне сигареты.
– Не устаю любоваться этими огоньками, – сказал он. – Когда повезет и ночь совсем черная, как сегодня, лодки в самом деле похожи на звезды. Чудесно! Помню, как в первый раз их увидел, когда приехал сюда во время войны. Знаете, тут одно время был армейский лагерь отдыха. И помню, я сказал себе, что обязательно приеду сюда еще раз, хотя бы для того, чтобы снова увидеть эти огоньки. Они как будто парят, в этом есть что-то неземное, правда?
– Замечательные, – согласился я.
– А у нас тут вышла довольно тоскливая сценка, – продолжал он прежним тоном – устало, почти меланхолически. – Простите, как, вы сказали, вас зовут?
Я повторил.
– Знаете, когда вы сегодня появились, это было страннейшее зрелище. Бледный как привидение, в костюме, как на похороны, – посреди нашей расхристанной компании. Сперва я решил, что вы ученик старого прохиндея Белла, только потом сообразил, что вы и есть тот самый приятель Мейсона. Вот тут уж я по-настоящему удивился. Давно знаете Мейсона?
– Можно сказать, всю жизнь. То есть не всю, конечно. В Виргинии мы с ним учились в одной школе, неподалеку от моего города. Потом, после войны, виделись в Нью-Йорке. Но у Мейсона есть одна особенность: кажется, ты дружишь с ним всю жизнь, даже если редко с ним общаешься.
– Я понимаю, о чем вы говорите. Отлично понимаю. Куда же все-таки… – Но он вдруг замолк и помотал головой. Сарказм в его голосе слышался вполне явственно. Меня немного озадачило, почему он вдруг умолк, и я стал в тупик перед этой маленькой загадкой; а может быть, он просто счел, что перемывать кости Мейсону невежливо – как-никак мы у него в гостях. И все-таки он не мог удержаться и не намекнуть на что-то – не знаю что, – беспокоившее его в Мейсоне. – В общем, – медленно продолжал он, – Мейсон… да, непонятный человек. Совсем не тот мальчик, которого я видел в Виргинии.
– В каком смысле?
Он либо не слышал вопроса, либо не захотел отвечать.
– Вы бывали в доме у Флаггов, на реке? – спросил он. – Как там красиво. Я часто заглядывал туда до войны, пока был жив Джастин. Крепкий был орешек, что и говорить. Но по сути – добрый человек, и я ему всю жизнь, наверно, буду благодарен. И несмотря на эту мрачную фельдфебельскую масочку – глубоко порядочный. Вы его знали?
– Видел, скажем так.
– Ведь он, знаете, страдал. По-настоящему, не на публику, как принято в нашем кругу. С одной стороны, он был безжалостен, а в чем-то, как ни странно, держался высоких принципов. Если разобраться – почти пуританин. Поэтому, мне кажется, он так и не развелся. Он по-настоящему страдал от этого. Мейсон вам не говорил, что сталось с его матерью, с Венди?
– С тех пор как я приехал, у нас и времени не было поговорить, – ответил я. – Последнее, что я слышал, – она спивалась у себя на ферме.
– Несчастная женщина, – вздохнул он. – Боже мой, сколько бедствий от вина! Мне ли не знать. Хотя оно, знаете, в сущности, лишь симптом, а не болезнь. А болезнь, по-моему, скорее… да она уже повальная, почему так и кинулись на марихуану. Особенно у нас, в Америке. В чем она… болезнь? Вы мне скажите! Порча всего на свете, жалкая прострация человеческого духа. Возьмите опять же Бёрнса: под всем этим – впечатлительный и порядочный малый, с задатками выдающегося актера. И что же? На середине четвертого десятка, когда артисту пора созреть, пойти маховым шагом, он впадает в этот идиотский инфантилизм. Он делается битником. Шпаной. Мальчишкой-матерщинником. – Крипс помолчал. – О Господи, не знаю, как мы кончим эту… чуть не сказал – картину. – И умолк совсем.
А под нами гости уже сходились к бассейну. Одни были в бикини, другие в более обычных нарядах, и среди них – привередливый соглядатай Мортон Бэйр, который был не в костюме для купания, а все в том же фланелевом и шел вдоль бортика, попыхивая сигарой. Слышался смех, болтовня английская и итальянская, но в воду никто не полез; все разместились за столиками под разноцветными пляжными зонтами; им прислуживал один забегавшийся официант. Обалделые от странного голубого света, штук пять ночных бабочек размером с небольшую летучую мышь метались и мелькали над ними, отбрасывая на все фантастические тени. Я не сводил глаз с Манджиамеле, практически голой и красившей ногти на ногах.
Тут в зале у нас за спиной воздух вздрогнул от страшного взрыва. Конечно, это был не взрыв, но что-то очень на него похожее: мы с Крипсом тоже вздрогнули, разом обернулись, рассчитывая, наверно, увидеть груду штукатурки, клубы дыма, а увидели только, что это с грохотом ударились о стену громадные створки главной двери. Обе еще дрожали. В двери стоял Касс Кинсолвинг. Пьяный. Пьяный – слабое слово. Пьяный настолько, насколько может быть пьян человек, стоящий на ногах, – Бёрнс рядом с ним показался бы трезвенником – и, когда он двинулся к нам, хватаясь по дороге за стулья, на лице его было выражение настолько лишенное тени, следа всякой мысли, что оно даже не было выражением, и я мог бы поклясться, что Касс почти не сознает, где он, что он делает и куда направляется. Рваная грязная майка – линяло-зеленая, военного образца – обтягивала его могучие плечи, но в движениях его была вялость, дряхлость, и шел он, как изнуренный, больной человек, словно еще внизу, во дворе, силы покинули его, до последней капли. Один раз мне показалось, что он споткнется о диван. И я удивился, когда он, ввалившись к нам на балкон, сказал, хрипло, но с отчетливостью, неожиданной для пьяного: