Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огни деревни уже выстроились в светлую линию – мы подъезжали к началу улицы. И я вспомнил, что всю дорогу хотел что-то сказать отцу.
– Пап, а правда, все люди догоняют друг друга?
– Как догоняют? – Отец взял у меня вожжи и сел, выпрямив спину.
– Ну, вот когда-то ты был старше меня в миллион раз – когда мне было только несколько минут, я только родился, а ты уже прожил несколько миллионов минут. Так?
Отец улыбнулся: «Ну».
– А сейчас мне десять лет, а тебе сколько – сорок, да? Ну так смотри – сейчас ты старше меня в четыре раза. Был в миллион, а сейчас – всего в четыре. А дальше – еще в меньше раз будешь старше. Вот я тебя и догоню.
Отец помолчал, потом спросил:
– Это ты сам придумал?
Мне показалось, тут что-то не так, и я сказал:
– Нет, это Ленька из нашего класса так говорил. – И не знаю, почему я так сказал.
– Да, наверное, так и получается.
Мне стало обидно, что я придумал про Леньку. И захотелось еще что-нибудь сказать. Мне нравилось, что отец меня слушал спокойно, не переспрашивая, будто маленького. Я любил разговаривать с ним, старался, чтобы у меня получалось, как у него. Показывая на копну сена, я говорил: «На месяц корове хватит, да, пап?» Или: «Тут пудов тридцать будет, да?» – и радовался, когда почти угадывал.
Я встал на колени, держась за плечи отца. Мы уже въезжали на нашу улицу. Под правой коленкой что-то неудобно свернулось, и я вспомнил, что сегодня, зацепившись за какой-то сук, я оторвал латку – она болталась и вот сейчас скомкалась под коленом.
– А хорошо, что мы в бедности выросли, а, пап? – неожиданно сказал я.
Отец о чем-то думал и даже вздрогнул, повернув ко мне голову.
– Что? В какой бедности?
Я не знал, что говорить, но слова как-то сами…
– Ну вот у нас не всего хватало – одежды там, игрушек у меня почти не было. Одежду я после Коли всю донашивал… – И я поспешил дальше, словно доказывал: – Так вот и хорошо, что так. Другие растут, у них все есть, так зато они плохими растут. А мы не будем зазнаваться, характер лучше будет…
Я не знал, откуда это все беру, – слышал ли где или еще как. Не хотелось больше говорить. Глянул на отца, а он кашлянул, сглотнул, выдавил: «Ну».
Подъехали к дому. Все выбежали встречать. Мы развернулись, стали плотно к самым воротам. Сейчас мне кажется, что я знаю, почему не хотелось тогда слезать – словно виноват я был перед всеми, кто там внизу, – отец уже слез, ходил вокруг воза, отвязывал веревки.
– Ну, слезай осторожно, не прыгай.
А мне было стыдно, хотелось лечь в сено вниз лицом и лежать так долго, пока не пройдет время, пока не забудут все, что я плохой и сделал что-то не так. Мне казалось, в лесу отец целый день ругал меня – может, я грабли поломал или еще что плохое сделал… Однажды я пилил с отцом дрова, пила соскочила – и прямо ему по руке… Я смотрю, как кровь медленно выступает – ровной цепочкой, – знаю, что это я виноват, и все замерло внутри меня, словно стал я ему сразу чужой. Потом долго не мог я смотреть на его перевязанную руку и не мог с ним ни о чем говорить.
Я спрыгнул, больно ударившись пятками о землю, не устоял и упал. Сразу подхватился и пошел домой кругом, через другую калитку. Латка болталась на ноге – я нагнулся, рванул ее и спрятал в карман.
В тот вечер я раньше всех лег спать. На дворе еще ходили, подгребали рассыпанное сено, вот звякнули вилы – кто-то зацепился за камень, отъехала телега – это отец погнал лошадь на колхозную конюшню, – а я лежал под одеялом, затаившись и прислушиваясь ко всему, что делалось за гулкой стеной.
Я представил, как отец быстро едет по деревне, телега тарахтит, подпрыгивает, а отец все больше подгоняет, хотя лошадь и без того быстро бежит, чуть не срываясь в галоп. А на конюшне – пьяные мужики. Они злятся, что так долго не пригоняют коня, плюют в землю, один подходит к воротам и хочет уже закрывать. И тут подкатывает отец – он едет быстро, лошадь скачет галопом, сбивая ноги о передок телеги. Отец останавливается: «Извините уж нас, что так поздно, – насилу перевезли сено…» А мужик с какой-то радостью подскакивает к нему, бьет в лицо и кричит: «Я ж говорил, чтоб в обед пригнали! Из-за тебя я в бане не мылся!..» Отец хочет отдать ему кнут, но закрывает лицо руками и с кнутом спрыгивает с телеги, бежит от мужика и кричит: «Минович, прости, насилу управились!..» Мужик бежит за ним и кричит: «Где кнут?» Отец оборачивается, кладет кнут на дорогу, отбегает: «Спасибо, Минович…» Отец идет домой, но по дороге – возле каждого дома – мужики только и ждут, чтоб придраться…
Я хочу соскочить с кровати, одеться и бежать по улице навстречу, откидываю одеяло и слышу, как в соседней комнате разговаривает отец:
– Еще бы пудов сорок – и можно зимовать…
И я понял, что задремал. Открылась дверь, вошел отец. Наклонился надо мной.
– Заболел, сынок? Что ты так рано лег? Уморился, наверно, целый день на ногах. Ты спишь?
Я лежал с закрытыми глазами и ничего не говорил. Хотелось говорить, и знал, что сейчас скажу – вот-вот… А отец поправил одеяло, поцеловал в голову и ушел, тихонько притворив дверь.
Я лежал и знал, что сейчас заплачу. И ждал этого, не хотел сдерживаться – что-то медленно подплывало, становилось легко и жалко, и я почувствовал, как искривляется лицо, успел еще подумать: «А можно без этого плакать?» – и заплакал. Слезы были горячими, я их размазывал руками. Потом сложил руки на груди и думал, что так я буду лежать мертвый завтра утром – придут все в спальню и станут плакать, бабушка еще скажет отцу: «И руки правильно сложил – какой дитёнок был… Не уберег ты, Миша…»
Я повернул голову и сразу ощутил, какая мокрая подушка. И вспомнил, как давно, зимой, лежал на этой кровати больной. У меня была большая температура, когда я спросил, какая, мать заплакала и сказала: «Ой, сыночек, сгораешь, сорок и пять…» Я удивился, как легко моему телу – я его не чувствовал, мне было так легко, что я на всю жизнь запомнил эту легкость; я думал: «Почему они плачут, мне же не больно?» Закрыл глаза, а перед глазами – серая чернота, и по большому полю едет телега. На ней сидим мы с отцом. А рядом идут дед с матерью. Мать плачет, наклоняется ко мне, говорит: «Потерпи, сынок, скоро уже». Дед держит вожжи и идет неторопливо. А я хочу поднять голову, чтобы увидеть коней, которые нас везут, – и не могу, голова не слушается, я даже напрячься не могу… И отец ее снизу поддерживает, а все равно она как не моя. И перед нами вдруг – огромная река, но переправы нет. Я спрашиваю: «Как мы переедем?» А кто-то только гладит меня по голове и говорит: «Скоро, скоро, сынок…» Я очнулся, почувствовал опять, как легко мне – что и рукой не хочется шевелить, посмотрел, а у кровати склонился отец и гладит мою голову. «Наверное, стоит на коленях», – подумал я.
Я хотел что-то сказать, но было так легко, я не чувствовал себя и не чувствовал слов…
Теперь я вспоминал все это и, засыпая, представлял, как завтра меня здесь увидят мертвым. Руки мои были сложены на груди, и легко было всему телу – как тогда, в бреду…