Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни мастерской, ни своей комнаты у Володи не было, а за стол, где он работал, с равным, если не с большим правом усаживался с карандашами и оловянными солдатиками Емельяненко-младший. Однажды он опрокинул на моих глазах пузырек с тушью, и та залила готовые рисунки для нового издания романа Алины Игнатьевны «Молодые люди». Неделя труда, не самого радостного, полагаю я, пошла коту под хвост, но знаете, что сказал Володя сыну:
— Вымажешься сейчас, — сказал он. — Иди, я уберу.
Вымажешься! Вот он, Володя Емельяненко, и был истинно великим человеком, о чем я немедленно сообщил ему, но он воспринял мое известие без энтузиазма.
— Я думаю, — проговорил он, перекладывая на газету безнадежно испорченные рисунки, — великим людям тяжелее, чем нам. Хотя бы потому, что смерть для них не просто физиологический акт и не просто жестокость природы к ним лично, а крушение миропорядка.
Я понял, о чем он. Уничтожая лучшее из созданного ею, природа, в высшую разумность которой мы свято верим, демонстрирует отсутствие не только высшей, но и какой бы то ни было разумности, а это и впрямь страшно. Недаром же, как заметил однажды Володя Емельяненко, все человеческие популяции, где бы и когда ни возникали они и чем бы ни разнились друг от друга, непременнейшим образом изобретали мифы о бессмертии души.
Страшно, да, но только не Свечкину. Если с Яном Калиновским могло случиться все, что случается с людьми: попадание под троллейбус и инсульт, убийство с целью грабежа и отравление грибами, и всего Ян Калиновский ждал, и заранее терзался, стараясь откупиться заблаговременным страхом от притаившихся бед (до сих пор ему это удавалось), то дорога, по которой браво шагал Свечкин, была широка и безопасна. Ему ничто не угрожало. Во всяком случае, он не замечал опасностей, как не замечает пешеход знаков, вывешенных для водителей. Это не для него. Судя по всему, он собирался жить вечно.
Хорошо, он не читал книг, а стало быть, не имеет понятия о том утробном ужасе, какой испытывают разные Иваны Ильичи, навсегда исчезая. Не уходя из одного помещения в другое, а именно исчезая. Но хотя бы понаслышке он должен знать, что люди время от времени умирают! Все дело в сроке, но даже в лучшем случае, даже если он проживет еще сто лет, минута исчезновения наступит, а с точки зрения вечности — так ли уж велика разница между часом и ста годами?! Да что вечность! Миллионы лет существует наша планета — что по сравнению с этим какие-то микроскопические отрезки человеческой жизни! Говорить об их величине все равно что рассуждать о длине ножек комара, усевшегося на спину гиппопотама.
Свечкин весело внимал мне. Весело и снисходительно, ибо не мог поверить, что существует хоть что-то, чего нельзя было б одолеть или, на худой конец, обойти.
Я не отступал. Всю силу своего красноречия мобилизовал я, чтобы доказать, что есть, есть кое-что, с чем не справиться даже ему. Вот он, Петр Свечкин, бьется из-за каких-то пряжек для плащей, а пройдет пятьсот лет — всего лишь пятьсот, совершенный пустяк, фу! и нету — и никто не будет знать не только о его плащах или даже о самом Свечкине, но и о его детях, внуках, правнуках и так далее.
Свечкин, недоверчиво слушал. Теперь уже недоверчиво. Впервые он лицом к лицу столкнулся с беспардонностью (я думаю, в его восприятии именно так выглядела эта нелепая прихоть природы), которой ему нечего было противопоставить. И не то что тревога появилась в его светлых и ясных, с буравчиками зрачков глазах, а некое усилие, которого, как он ни наращивал его, все недоставало, чтобы опрокинуть мои похоронные дроги. А из меня как из рога изобилия сыпались все новые доводы, призванные доказать не только бренность, но и бессмысленность нашей земной юдоли.
— Коровку мелешь? — кивал я на розово-белый фарш, что медленно лез из поблескивающей никелем электрической мясорубки. Он смотрел на меня, не понимай, но уже в тревоге, уже предчувствуя, о чем польется наша беседа. И я не обманывал его ожиданий. Едва он выключал мясорубку (а он старался не выключать ее подольше), как в наступившей (кладбищенской!) тишине я принимался подробно растолковывать ему, что когда-то это было живой коровой, которая ходила, дышала, ела, пила, чувствовала, и вот что осталось от нее. А человек, между прочим… Но тут он опять включал мясорубку и во второй раз прогонял фарш. Бесполезная отсрочка! Я закуривал и спокойно ждал, выпуская в форточку струю дыма. Затем продолжал как ни в чем не бывало — о человеке, который, между прочим, состоит из тех же белковых соединений, что и эта несчастная корова. Где она сейчас? Ведь у нее были какие-то привычки, она знала своего хозяина, что-то чувствовала… Где все это? Нету. Остались лишь белковые соединения, которые, не думают и не чувствуют, так что можно со спокойной совестью класть их на раскаленную сковородку.
Свечкин клал. Клал и спохватывался, что, кажется, забыл посолить фарш. Или посолил? Его беспокойный взгляд на секунду вопрошающе задерживался на мне. С ухмылочкой пожимал я плечами. Неужто для него все еще имеет значение, что ела эта корова в первый четверг мая месяца позапрошлого года!
Молчание: Свечкину нечего было ответить мне. Я торжествовал. Или, может быть, здесь уместнее другой глагол: злорадствовал? Во всяком случае, мне доставляло удовольствие видеть неуверенного в себе Свечкина, Свечкина, теряющего вдруг почву под ногами. Он стал сторониться меня, но я со сдерживаемым азартом умелого и расчетливого охотника преследовал свою дичь.
Иногда во время этих сеансов, как я деликатно окрестил постепенное, но настойчивое разрушение свечкинской уверенности, а стало быть, и самого Свечкина, потому что Свечкин — это прежде всего безграничная уверенность в своих силах, — иногда во время сеансов присутствовала Эльвира. С любопытством следила она за экспериментом, который я проводил, подобно своему Дон Жуану, но в отличие от него не над собой, а над своим ближним. С любопытством, однако без малейшего страха, словно все, что я говорил, ее не касалось. Она, видите ли, бессмертна! Но ведь и сам я нисколько не пугался картин, которые со смаком и подробностями малевало день за днем мое