Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обморок легкий и освежающий, как сон. На рессорах приятно покачивает.
Извозчик опять что-то бормочет про овес, который «нонче кусается».
Какой глупый извозчик. Что за чепуха? Как может овес кусаться? Спать… Спать…
* * *
Госпиталь светлый и просторный.
Добродушный доктор психоневролог усадил меня на стул, выслушивает, выстукивает, колотит ребром ладони по вытянутой моей ноге.
– Помимо всего прочего у вас, батенька, нервы, нервы… Эх, молодежь, молодежь… Никуда у вас нервы не годятся.
Я слушаю молча.
Доктор продолжает:
– Недельки через три ваша ранка зарубцуется совсем. Мы вас выпишем и дадим двухмесячный отпуск для восстановления сил. Хватит с вас, отдохните, пусть другие теперь понюхают пороху. И мой совет вам, милейший: уезжайте куда-нибудь подальше от городского шума, в самую глушь, в деревню, к истокам жизни. И чтобы, главное, никаких книг, никакой музыки, никакого воспоминания об этом грешном Вавилоне-городе. Уезжайте в Поволжье, в леса. Места там чудесные. Купите ружьишко, займитесь охотой…
– Как лейтенант Глан? – спрашиваю, улыбаясь.
– Да, да… Как лейтенант Глан. Ведь гамсуновские герои – это тоже неврастеники, больные, беглецы от городской жизни. Лес вам поможет лучше всяких ванн и электричества.
Вы и меня вовлекаете в дела вашей ненависти,
и моя кровь пролилась в диких схватках.
Но я накажу вас такой страшной пеней,
что все пожалеете о моей утрате.
Я буду глух и к просьбам, и к оправданиям,
ни слезы, ни мольбы не смягчат меня,
а потому и не прибегайте к ним.
В. Шекспир
Кончился срок отпуска. Опять еду на фронт. Война, кажется, затянулась надолго. Тыловые патриоты охрипли от воинственных криков, но кричат все еще дружно и с возрастающей злобой.
Настроение деревянное. Знаю – впереди меня ждут тысяча тяжелых лишений, которые я уже пережил однажды; но путь свой изменить не могу…
Заезжал к матери в Петербург. Боится, что меня на этот раз убьют. Просила «окопаться» в тылу, хотела сама ехать хлопотать; отказать тяжело и не отказать нельзя.
Обняла меня своими дряблыми руками и повисла на шее, такая жалкая и беспомощная, содрогающаяся от рыданий.
Вчера наблюдал на Невском, как «читающая» публика осаждала газетчика, продававшего экстренный выпуск телеграмм с фронта. Брали нарасхват, но ничего кроме любопытства я не видел на лицах читателей. Отходили несколько шагов и тут же читали, пробегали цифры убитых и раненых. И делали это так же равнодушно, как просматривали в свое время известия о бегах, лотерейные бюллетени. Один жирный, с трехстопным подбородком, похожий на бегемота, разочарованно сказал своей даме в роскошных мехах:
– Пхе, сегодня неинтересная телеграмма! Убитых только четыре тысячи, раненых – семь…
Оглядываясь кругом, видел такие же кислые мины на лоснящихся лицах: все были разочарованы тем, что на фронте слишком мало раненых и убитых.
* * *
Заходили «проститься» университетские товарищи Шутов и Миронов.
Шутов работает на орудийном заводе, на оборону, но обороне не сочувствует.
В таком же тупике, как и аз, грешный. Жаловался мне, как ребенок, измученный тиранством своих гувернеров.
– Что же делается на свете? Теперь по-немецки разговаривать нельзя. На днях в трамвае избили двух знакомых студентов, которые перекинулись несколькими немецкими словами. Я изучал немецкий язык почти восемь лет и теперь не имею права на нем разговаривать. Сколько времени это продолжится? Может быть, десять-двадцать лет? Ну, хорошо, я буду изучать английский язык, чтобы с помощью его приобщиться к мировой культуре, но кто может поручиться за то, что через пять лет не будет войны с Англией? Тогда запретят и английский язык, и будут бить морду тому, кто произнесет хоть одну английскую фразу? Как же быть?
Миронов – человек совсем иного покроя. Оптимист, весельчак, был в университете «идейным» малым. Сейчас представитель «золотой» молодежи, которая живет по гениальному рецепту маркизы Помпадур «Apres nous le deluge!»[7].
Он впорхнул ко мне как бабочка, расфранченный, надушенный, с очаровательной улыбкой на молодом порочном лице и с погонами прапорщика на узких покатых плечах.
Я недолюбливал его и раньше, теперь он кажется мне чудовищным творением снисходительной природы.
С места в карьер начинает рассказывать о своих любовных успехах. Потом, видя, что мне это неприятно, переменив тон, покровительственно говорит:
– Хотите, я устрою вас здесь в одном штабе?
Отрицательно мотаю головой.
Миронов изумлен.
– На кой вам сдался фронт? Все устраиваются в тылу, кто может. В этом ничего предосудительного нет. Здесь тоже нужны люди. А жить здесь несравненно веселее, чем там.
Шутов набросился на него с резкими нападками.
Легкая краска заливает холеное лицо Миронова, но спокойным голосом, полным достоинства, он отвечает Шутову:
– Мы во многом ошибались в свое время, друзья мои, в том числе и в выборе пророков и моралистов.
Пора поумнеть. Жизнь идет мимо аскетических догм и канонов морали. Это необходимо понять.
Шутов поднимается с места и, потрясая кулаками, долго разносит Миронова. Спор переходит в ругань.
По обязанности хозяина примиряю их, но безуспешно.
* * *
Сегодня я провожу последний вечер в петербургской квартире. Завтра с утренним поездом выезжаю на юго-западный фронт.
С Петербургом все кончено. Больше никто не придет ко мне. Шутов хотел провожать на вокзал, но я отказал ему в этом. Так будет лучше. Проводы всегда действуют на меня удручающе.
В окно виден стройный костяк города, улицы заполняются публикой, масса военных под руку с дамами.
Вереницей скользят экипажи, авто. Точно на выставке демонстрируются соболя, горностаи, песцы, котики, бобры.
Развалившись на мягких подушках, утопая в мехах, влюбленные парочки тесно прижимаются друг к другу.
Вспоминаю вчерашний разговор с «прапорщиком Мироновым: „Женщины к нам, военным, так и льнут“». Это не хвастовство.
* * *
Захватил с собой в вагон пачку книг и последних журналов.
На этот раз в моей большой пачке не оказалось ни одной хорошей книги. Хороню сброшюрованные и обрезанные, с изящной вычурной обложкой из роскошной бумаги они поражают своим внутренним убожеством и гнилью. Они напоминают разрисованных французской косметикой проституток.