Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повозки с ранеными и лошади, подхваченные сотрясением воздуха, отрываются от земли.
А потом и люди, и лошади, и колеса двуколок лежат рядом на шоссе по краям небольшой, только-что образовавшейся воронки.
Аэропланы летят дальше в тыл, артиллерия бьет им вдогонку.
Солдаты бегут помогать обозникам: режут постромки, стаскивают в канаву убитых и раненых лошадей, разбирают повозки.
К месту происшествия подлетает бравый полковник на породистом огненно-рыжем жеребце. Зычно кричит, вытягиваясь на седле.
– Давай! Давай! Не задерживай движения. Нечего копаться, давай!..
* * *
Встречаю Граве.
– Вот не ожидал!
Расспрашиваю о старых знакомых.
Граве стереотипно отвечает:
– Убит.
– В плену.
– Ранен, эвакуирован.
– Без вести пропал.
– Дезертировал.
И изредка:
– Получил «Георгия».
– Произведен.
– Отмечен приказом.
– А где наш поэт?
– Ранен в бедро. Лечится. В Орле. Скоро вернется в полк. На днях я получил от него цидульку.
– А как поживает «бессмертный Кащей»?
– Фельдфебель Табалюк убит! – дрогнув глазами, говорит Граве.
Я не могу удержаться от восклицания:
– Не может быть?!
Граве старательно раскатывает между пальцев потухшую папиросу.
Сухо и жестко поблескивают глаза.
– Да, представь себе, убит и Табалюк. И, знаешь что – только не болтай об этом – странно так убит. Кажется, своими солдатами; его недолюбливали многие. Пошел в уборную оправиться, и там пуля настигла его. Прямо невероятно, как это могло случиться. Яма глубокая, голова идущего почти на аршин ниже уровня насыпи. Возможно, рикошетом царапнуло, но сам знаешь, рикошетные пули редко убивают насмерть, она уже обессилевшая… Табалюку снесло полчерепа, мозги упали в уборную.
* * *
Голод. Пайки урезали. Кашу дают почти без масла.
Мародерство принимает угрожающий характер.
Высшее командование издает строгие приказы, грозит мародерам муками дантова ада, но ничего не помогает.
Голодные солдаты нашего батальона украли у лавочника-еврея корову. Сломали в хлеву замок, надели ей на ноги сапоги, чтобы не было на снегу следов, и, выведя за околицу, зарезали. Шкуру продали обозникам за пять фунтов махорки, а мясо поделили и съели.
Еврей принес жалобу батальонному командиру и заявил, что вечером перед кражей около его дома гуляли два бородатых солдата, которые являются или сообщниками, или самими мародерами.
Батальонный выстроил весь батальон в две шеренги и вместе с евреем идет вдоль фронта.
На лице батальонного скука. Будучи службистом, он только выполняет приказ, но насчет мародерства он и «сам не прочь воровать целу ночь».
Еврей выступает важно, как библейский пророк, призванный обличать свихнувшихся с пути людей.
Они внимательно, не спеша, ощупывает всех колючим блеском грустно-миндальных глаз.
Против каждого ополченца с бородой он задерживается несколько секунд, и тогда весь батальон, затаив дыхание, ждет магического и грозного слова:
– Этот!
Но еврей идет все дальше и дальше. Два раза прошел он по фронту, «дивясь на хлопцив», и не нашел своих разорителей.
– Нема туточки никого из тих, пане полковник! – говорит он дрогнувшим голосом и, поклонившись офицерам, уходит в свою хату, важно потряхивая благообразной седеющей бородой.
* * *
Сегодня арестовали трех солдат двенадцатой роты, которые украли у еврея корову.
Один написал земляку письмо, где подробно изложил всю историю с кражей.
С хохлацким юмором описал он, как одевали корову в сапоги, как сбрили себе бороды и усы, когда узнали, что еврей их будет «шукаты».
Военная цензура вскрыла письмо и препроводила к командиру полка на расследование.
Заварилось дело.
Батальонный, говорят, вызвав к себе виновников перед отправкой на гауптвахту, кричал на них:
– Олухи! Дурачье! Воровать не умеете! Тысячу раз вам говорил, воруйте, но не попадайтесь. Попадетесь – не пощажу, потому закон не разрешает воровать у мирного жителя последнюю корову. Тащи, что плохо лежит, пользуйся моментом, на то и война, но умей концы прятать, не подводи начальников своих!
Еврей, узнав, что виновники арестованы, приходил к командиру батальона и просил, чтобы дело замяли. Ему жаль солдат, которых за корову могут сослать на каторгу.
Батальонный выгнал его.
Несчастный еврей, наверное, сам не рад всей этой истории.
Товарищи арестованных грозятся убить его и спалить хату перед уходом из местечка.
Он тайком вручил солдатам восемьдесят рублей денег и велел их передать командиру батальона, как, якобы, добровольно собранные с солдат для уплаты за украденную корову.
Еврей надеялся, что батальонный обрадуется такому исходу и тотчас же дело прекратит на законном основании.
Батальонный деньги принял, приобщил их к делу и солдат не освободил…
Таким образом, мы съели у еврея двух коров.
Проезжавший казак-ординарец с лихо зачесанным чубом хвастливо рассказывал:
– Мы, казаки, где пройдем походом, там никакой живности не останется – все разворуем и поедим. Мы, казаки – народ вольный. Нас даже куры боятся. Как увидят казака, сейчас заквохчут, точно оглашенные, и улепетывают куда-нибудь в куток. Удочкой теперь ловим, так в руки нипочем не даются.
– Как удочкой?
Казак молодецки встряхивает чубом и улыбается лукаво:
– Очень свободно. Берешь шнурок с обнаковенной удочкой на конце, на крючок налепишь хлебный шарик, кинешь курице через плетень, она клюнет и – готово. Тяни ее к себе, крути ей голову на бок, клади в ранец… Так то, замлячок. А иначе как же? Жить-то ведь надо как-нибудь…
* * *
Вернулись в полк Анчишкин и Воронцов. Оба были ранены и эвакуировались несколько позже меня.
Воронцов не изменился.
Анчишкин заметно постарел.
– Дела – табак, господин пиит. Народу перепортили много, а результатов пока не видно.
Поэт кисло улыбается.
– Что же делать? Нельзя выпрягать на полдороге, девки засмеют, да и убыток будет.
– Война, действительно, никчемная выходит. Немцы всю поэзию, как паутину, мокрой тряпкой смахнули. Они механизировали все и вся. Все сведено к техническим расчетам, к математике. Нет места для творчества, героизма, неожиданных комбинаций. Война стала шашечной – именно шашечной, а не шахматной – игрой. Но розыгрыш затянулся, ибо каждая сторона ежеминутно вводит в действие новые пешки взамен проигранных. Это, правда, уже становится скучным.