Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромную роль в координации всего движения играл Артем Троицкий, харизматичный обаятельный москвич, который ездил по всей стране, находил там новые интересные группы, приглашал их в Ленинградский рок-клуб и писал о них в официальной прессе. Каким-то образом он умудрялся жить между официальным и неофициальным мирами России, и, хотя были такие, кто подозревал его в доносительстве, он тем не менее пользовался уважением и любовью всех андеграундных музыкантов. Он был единственный профессиональный рок-журналист и критик в СССР; кроме того, он по собственной инициативе отыскивал таланты и для радикальной альтернативной музыки 80-х в Советском Союзе сделал больше, чем кто бы то ни было еще. Познакомились мы в один из первых моих приездов на концерте Бориса. У него были внимательные глаза, вечная улыбка на устах; он свободно говорил по-английски и был самым настоящим кладезем знаний о западной культуре и рок-музыке. Позднее он познакомил меня со своими контактами в ВААП и Госконцерте в Москве, всегда рассказывал мне о новых группах и расхваливал до поры не известных, но приглянувшихся ему аутсайдеров.
Помню, как однажды я отправилась снимать репетицию панк-группы с саркастическим названием «Объект Насмешек». В рок-клубе, и уж тем более в других залах, им выступать не разрешали, и мне было ужасно интересно открыть для себя этот мир русского панка. Лидера группы звали Рикошет[78], это был долговязый парень с сонными глазами и темными, влажными, вьющимися волосами. Он был один из тех отвязных панков, кто, прокалывая себе уши, подставлял под мочку пробку из бутылки или черствую корку хлеба и, не моргнув глазом, пробивал ухо стальной иголкой. Поначалу он ко мне отнесся настороженно: скрестив руки на груди, он спросил, говорю ли я по-русски. Я отрицательно покачала головой и тут же выдала набор фраз, которым меня научил Сергей, а вслед за этим все те ругательства и всю ту нецензурщину, которую я усвоила за время пребывания в России. Он чуть ли не буквально покатился по полу со смеху, и я мгновенно стала в этом кругу своей. Кроме меня в круг входили еще несколько панк-девиц – модных, привлекательных, с кошачьими глазами и тщательно уложенными волосами, будто сошедших с обложки Vogue или Rolling Stone. На диване лежал так и не пришедший в себя за все время, пока я там находилась, какой-то круглолицый пьяный панк в вязаной безрукавке. Мне сказали, что это самый легендарный панк России по имени Свинья[79].
Пока я снимала репетицию «Объекта Насмешек», друзья их дурачились, разгромили все помещение и разбили зеркало. Осколком зеркала Рикошет резанул себе по руке и кровью разукрасил себе лицо. Группа тем временем продолжала играть. Все это выглядело невероятно дико и невероятно похоже на тот панк, который я видела на Западе. Именно таким мощным и подлинным проявлением человеческой экспрессии мне и хотелось поделиться с Америкой. Опустите железный занавес, и вы увидите, что с той стороны его не монстры – это люди, такие же, как и вы, пусть и измазанные кровью и пьяные.
После макабрического приключения с «Объектом» я направилась снимать интервью с Сашей Башлачевым – бардом, подобного которому я никогда в жизни не видела. И хотя ни слова из того, что он поет, я не понимала, в глазах его чувствовалась бесконечная поэзия, и слова лились из него, как дождь из грозовой тучи.
«Я понятия не имею, что я могу сказать американцам», – проговорил он, как только мы устроились с камерой и с Алексом в качестве переводчика. «Надеюсь, они поймут все и без моих слов». Он обладал способностью видеть общие фольклорные корни всей музыки самых разных континентов. «Все мы – не что иное, как сумма влияний. И главное из этих влияний – любовь».
Его музыка и сила его хриплого, глубокого голоса были совершенно завораживающими. Каждая песня, которую он пел на камеру, шла прямо из души, была извилистой, погруженной в глубины народного духа и человеческой боли историей. В начале песни голос его звучал тихо, как призрак, возникающий из какого-то потустороннего мира. Со временем, как набирающий обороты паровой двигатель, он обретал громкость, силу и пугающую мощь. Иногда мне казалось, что он в состоянии пробить крышу дома, в котором мы находились. Никто не мог даже шелохнуться, настолько все мы, смертные, были парализованы этим громоподобным гласом божьим. Могу смело сказать, что он был намного ближе к небесам, чем все мы. Слушая его полные чувства баллады, мне хотелось заключить его в объятья и держаться за него, как за спасательную лодку. И еще более невероятным было то, что, закончив петь, он вновь возвращался к себе – робкому, застенчивому, хрупкому человеку. Я показала ему снятый материал – он впервые увидел себя поющим и, как мне показалось, сам был удивлен тем человеком, в которого превращался во время исполнения. Он улыбнулся своей сконфуженной улыбкой и в знак признания склонил голову.
– Ты записываешь свои стихи на бумаге? – спросила я.
Он отрицательно замотал головой, длинные волосы почти полностью закрыли глаза.
– Нет, к этому я не готов. Я заучиваю их наизусть.
– Что для тебя важнее – пение или поэзия? Или их сочетание?
– Дух, – почти прошептал он, как горящий где-то в лесах Урала огромный дуб. – Душа.
Саша Башлачев умер в 1988 году. Его смерть была утратой не только для нас, тех, кто его знал, но для человечества в целом. Я понимаю: то, что мне довелось увидеть, было лишь верхушкой его полного души и чувства айсберга.
Незадолго до возвращения в Штаты в начале 1986 года я вновь собрала все группы в Михайловском саду для фото- и видеосъемки. Арктический мороз, толстенный слой снега на траве, голые деревья, мрачное серое небо. Нас с Джуди колотило от холода, и мы по очереди спрашивали друг друга, почему только мы, кажется, страдаем от такой чудовищно низкой температуры. У русских внутри есть, наверное, какой-то волшебный механизм, который делает их невосприимчивыми к холоду. Честно говоря, как мне кажется, чаще всего таким механизмом была водка.
Мы с Джуди усиленно фотографировали, по очереди и вместе лидеров четырех групп, а затем группировали и всех музыкантов для общего снимка. Прохожие делали вид, что не обращают на нас никакого внимания, как будто мы, несмотря на вызывающие позы и дикие прыжки, были некими невидимыми существами, которых на самом деле не было или, по крайней мере, не должно было быть. Люди стремились как можно быстрее пройти мимо, торопясь по своим делам и убеждая себя в том, что если они не видят этого безобразия, то никто «официально» и не сможет их о нем расспросить.