Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У Васи, говоришь? — усмехнулся Семенцов. — А я и спросил у Васи. Не потому спросил, что мне в чужом белье копаться приятно. А потому спросил, что Вася, в отличие от тебя, дурака, человек порядочный.
Внутри у Яхонтова все похолодело. Значит, Борис все знает…
— Вы изволите забываться! — истерично взвизгнул он, от волнения сползая на какой-то театрально-архаический лексикон. — Вы не имеете права! Потрудитесь выпустить меня из этого помещения, иначе я буду вынужден…
— Ну и дрянь же ты, Аркаша, — вздохнул Семенцов и пошел открывать. — Где мои двадцать лет? С каким бы удовольствием я тебе сейчас врезал, ты даже не представляешь…
На том и кончилась дружба. В следующем году Семенцов набирал курс в одиночку.
Сразу после новогодних праздников Любочке дали комнату в общежитии драмтеатра — большую и светлую, в два окна. Она, правда, была не очень удачно расположена, на первом этаже, прямо около входа, — а все-таки это было лучше, чем приживалкой у Нины на раскладушке. Знать об этом Любочка не могла, но комнатой была она обязана Борису Семенцову, который посчитал своим долгом помочь ей чем только сможет. За прошедшие годы он проникся к ней искренней симпатией и временами немного жалел, что не дал ей при поступлении шанса, срезал на первом туре. Конечно, возраст. И кривляния эти несуразные. И все-таки, чем черт не шутит… Ведь какая фактура! Героиня, истинная героиня!
Он же сделал все возможное, чтобы пресечь грязные сплетни, ходившие по театру. Конечно, совсем прекратить их было не в его власти, однако унять разошедшихся доброхотов удалось, и Любочку оставили в относительном покое. Во всяком случае, в глаза ей сальности говорить теперь побаивались. Многие стали даже сочувствовать, однако в полную невинность все равно никто не поверил.
Любочке, привыкшей жить на широкую ногу, приходилось тяжело. Впервые она остро почувствовала это перед самым праздником, когда не хватило денег на модные лаковые сапоги-чулки, которые Нине принесли по случаю и которые оказались ей малы на размер, а Любочке, наоборот, пришлись впору. Второй раз это чувство возникло в театральном кафе, где недостало несчастных тридцати копеек расплатиться за заказ, и за Любочкой записан был долг. К Рождеству родители прислали перевод, и жизнь наладилась — дней на десять. А дальше Любочка опять увязла в восхитительной бедности.
Деньги истаивали в первые дни после получки. И ведь ничего такого не покупала, что самое обидное! Комната обрастала, точно плесенью, мелкими бесполезными предметами — подсвечничками, фарфоровыми зверушками, витыми рамочками для фотографий, пуховками и кружевными салфетками, кремиками и духами, а на окнах, между рамами, где, за неимением холодильника, хранила Любочка провизию, в лучшем случае доживал свой незавидный век скукоженный желтый огрызок российского сыру, замерзший в кость. С этим нужно было что-то делать. Приближался отпуск, но ехать к родителям было страшно.
Она долго собиралась с силами, а потом написала пространное, запутанное письмо матери, где все-все ей рассказала — и про Яхонтова, и про училище, и про развод с Гербером.
Ответ не заставил себя долго ждать. Он был спокоен, даже холоден. Как ни в чем не бывало Галина Алексеевна писала о сельских новостях — папа летом собирается на пенсию, у него пошаливает сердце; в сентябре похоронили бабку Дарью — «сарафанное радио»; летом на сплаве шабашники передрались до поножовщины, так что полон огород был милиции; картошка уродилась, а морковка не очень… Как-то походя, между делом, сообщалось, что Илюшенька живет теперь у второй бабушки в Новосибирске, учится на пианино и делает большие успехи. Так что Герберовы алименты туда пересылают — на учебу, на воспитание. И от себя добавляют, конечно, как без этого. В самом конце обнаружилась набок сползшая приписка: «Папе ни полслова — убьет». Письмо было густо закапано какой-то жидкостью — может быть, водой, и буквы местами расплывались. Вокруг них стояли мутные чернильные кругляши. А между строчками читалось: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!»
Денег, конечно, прислали. Но гораздо меньше, чем обычно.
Узнав об отъезде Илюшеньки, Любочка с полчаса всхлипывала в подушку. А потом, настрадавшись, решила: «Ах, как красиво! Совсем как в фильме „Мальчики“!» Представила сына на сцене, поющим — в ладненьком пиджачке, в белой рубашечке, тщательно причесанного на прямой пробор, — и материнское сердце немного успокоилось.
Вдобавок ко всем неприятностям, под Восьмое марта заявился Вася Крестовой. Он был странно серьезен и отчего-то стеснялся. В руках держал бутылку полусладкого шампанского и три растрепанных перемерзших гвоздички — их красные тряпичные головки почернели по краям, а стебли казались пластмассовыми.
— Ты чего это? — раздраженно спросила Любочка, пропуская робеющего Васю в комнату.
— Я… это… — замялся Вася.
Всегда такой болтливый, сейчас он явно не знал, что сказать.
— Что «это»?
— Я… предложение…
Бедный Вася покраснел точно рак.
— Какое предложение? — не поняла Любочка.
— Ну… замуж… Люба, выходи за меня замуж! — с этими словами Вася наконец-то протянул Любочке шампанское и цветы.
— Что-о?! Да как тебе такое в голову?.. — задохнулась Любочка.
— Ну, я подумал… Все равно ведь про нас болтают… — промямлил Вася. А потом зачем-то добавил: — Ты красивая. Очень.
Ах, с каким упоением лупила Любочка Васю по лицу мерзлым букетиком, с какой великолепной яростью! С каким удовольствием швырнула об пол шампанское, так что брызги, сверкая под неверными лучами голой лампочки накаливания, летели во все стороны и бились о стены!
А Вася даже не закрывался. Он стоял столбом, виновато опустив голову, — жалкий, лопоухий, взъерошенный — и слушал, как она кричит, срываясь на визг:
— Сволочь! Сво-олочь! Сво-о-олочь! Ты же мне жизнь сломал! Жи-и-изнь, понимаешь?! Слома-а-ал!
Позже она горько пожалела об этой выходке. Но это случилось много лет спустя, когда возмужавший, похорошевший Вася стал телеведущим программы «Время». А сейчас она, пьяная от ярости и боли, все била, била — по лицу, по плечам, — пока от гвоздик не остались одни измочаленные, надломленные стебельки.
А потом она стала Музой. Это были лучшие, легчайшие десять лет жизни.
Любочка, лишенная в одночасье и бдительного руководства Галины Алексеевны, и нежной заботы Яхонтова, целиком положилась на опыт приятельницы Нины.
Нина была типичная околотеатральная барышня. Она, легкая на подъем и падкая на развлечения, жила сегодняшним днем, ни к чему и ни к кому не прикипая сердцем, — веселая беззаботная стрекоза, пропевающая красное лето, и Любочка очень быстро научилась вести себя так же, приняла эту новую необременительную роль.
Днем они работали, а потом порхали по вечернему городу, легко входя в любое общество, где было пьяно, шумно и весело. На фоне Любочки Нина казалась невзрачной, но это была невзрачность калорийной булочки с изюмом перед сложным кремовым пирожным, так что поначалу, пока Любочка еще привычно разыгрывала неприступность, мужского внимания Нине доставалось даже больше.