Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не вышло у меня тогда с ней. Тот самый зловредный писатель подгадил. Он после работы водку не пил с товарищами, а все какие-то умозрительные вещи сочинял, в стопочку складывал и мечтал когда-нибудь из них целое собрание состряпать.
Сшиблись мы по-серьезному, когда стал он мне дорогу перебегать в любовных делах. То ей, моей зазнобе, книжку предложит почитать, то на танцах вальсировать начнет, как припадочный, то примется слова в рифму загибать. Гляжу, стала она на него благосклонней поглядывать, а на мои заикания даже не смотрит, физиономию брезгливо в сторону воротит.
Ах ты, ешкин корень, думаю. Посмотрим еще, кто кого! Понадобилось нам как-то в район ехать. Зима стояла лютая, мороз за тридцать, а тут еще буран принялся завихряться на обратном пути. Мой-то писатель в кузове сидит, закутавшись в тулуп, на мерзлых кочках подпрыгивает, а я в кабине еду себе, как кум королю. Шофер-то мне приятелем был, не раз мы с ним до раннего утра над бутылкой куковали, так что он, конечно, предпочел, чтобы в комфортных условиях кабины ехал приличный человек, а не какой-то подозрительный бумагомарака, к тому же посягающий на чужих женщин. С собой мы везли несколько ящиков водки для новогоднего праздника и еще кое-какие детали для трактора.
Ехали мы, ехали, скучно стало, и говорю я приятелю: «А что, давай над этим припадочным подшутим?» — «Давай», — отвечает тот.
Остановились в чистом поле, от жилья недалеко, всего метрах в трехсот, однако буран так метет, ни зги не видно. Остановились, толкаем нашего одеревеневшего пассажира в бок: мол, ничего не поделать, машина сломалась. Мы, мол, пошли за подмогой, а ты оставайся тут заместо сторожа. Тот только глазами на нас: луп-луп. Замерзнуть боится.
«Ничего, — говорим, — не боись, не озябнешь. Полезай в кабину, там под сиденьем водка стоит, ты ее цеди потихоньку, как молоко, чтобы не погибнуть в суровых условиях бурана».
Тот только пискнул «я не пью» и обреченно полез в кабину.
Распрощались мы с ним и отправились в деревню к знакомому в гости. Там и провели у него часов пять, в тепле и сытости. Про писателя нашего вспомнили, только когда уже утреть начало и буран улегся. Поблагодарили хозяев и отправились к машине.
Открываем кабину, — а тот уже лыка не вяжет. Отморозил себе все, что только мог, с перегруза тулупчик свой харчем обметал, но, однако, жив остался.
Ну, тут мы по-быстрому «починили» машину и вернулись домой. Сгрузил я писателя с рук на руки своей зазнобе: погляди, мол, на своего высокодуховного товарища во всей красе. Думал, что отворотится ее душа от него в мою сторону, в сторону в меру употребляющего гражданина.
И что ты думаешь? Ты думаешь, что она брезгливо отряхнула ладошки, устроила своему кавалеру скандал и приказала ему выметаться вон со своим дурно пахнувшим тулупчиком? Ничуть не бывало! Эх, писатель, не знаешь ты женщин ни на грамм! С материнской тревогой во взоре она приняла бесчувственное тело с рук на руки и тут же принялась хлопотать, будто это ее близкий родич. И лобик ему обтирала мокрой тряпкой, и в туалет под руки водила, и даже супом с ложечки кормила.
Тогда я окончательно разочаровался и в тихих женщинах, и в писателях и стал ухаживать за своей Ларисой, будущей и пребывшей женой, ныне мирно почившей в бозе. Так глубоко заухаживался, что жениться потом срочно пришлось.
Да, впрочем, я об этом и не жалел никогда. Лариса моя была ух какая женщина! Так крепко в своем маленьком кулачке держала, не вырвешься. Только после того, как померла она, я уж тогда стал свое горе белоголовкой заливать. До самой смерти она меня дрессировала, как дикого льва в цирке!
А Сашка, сынок наш, краса и гордость рос. Умница — весь в меня. Любой механизм мог собрать с закрытыми глазами. Ну и пошел потом по этой части. В институте одним из первейших был, потом, когда в бизнес ударился, все у него тоже завертелось в положительную сторону. Он у меня боевой был, инициативный, как мать. Только унаследовал он от старухи моей одну нехорошую склонность — меня воспитывать в смысле исправления от питейного порока. Ну уж дудки! Он мне все же сын, а яйца, как известно, курицу не учат. Если уж отец пьет, то яйцо должно считать, что это его, отца, личное дело и в его, этого недозрелого яйца, обязанности входит содержать старика родителя в благости и покое и время от времени позволять ему безобидные слабости, чего оно, яйцо это самое, ни в какую не желает делать, а только критикует и шпыняет своего отца без основания.
Чуть ли не до вооруженных конфликтов у нас с ним дело доходило. Я ж, говорю, не посмотрю, что ты там у себя на работе какая-то важная цаца, и что у тебя эфирное создание в приемной сидит под видом секретарши, и что твой начальник с тобой за руку здоровается, и что ты однажды даже находился в той зале, через которую быстрым шагом президент проходил по какой-то своей государственной надобности. Мне все эти формальные почести до лампочки! Я папаша твой, и ты должен меня уважать!
Гм-м… А жену Сашок себе нашел такую миленькую, Ирочкой зовут. Ничего себе, такая тоненькая, с глазками и носиком. Тихая такая, белобрысенькая. Что ни спросишь ее, — она только шепотит тонким голоском что-то неразборчивое. Одним словом, одна неземная воздушность и бестелесность. Детки у них, внуки мои, так себе получились. Деда учить вздумали. Младшая Леночка вечно спрашивает с брезгливой мордочкой: «Деда, а почему от тебя пахнет кислым?», старший Павел однажды сушеного таракана мне в стакан с водкой кинул, а сам сказал, что это изюм. Знает, стервец, что по старости годов я плохо видеть стал…
А она, эта Ирочка, в целом ничего, почтительная невестка, завсегда мою сторону принимает. Когда мы с Сашкой окончательно рассоримся, она то деньжат мне подбросит, то из своих личных припасов-запасов стопарик нальет. Сашка ее очень уж ругает за это. А она только жалобно лупнет на это длиннющими ресницами: «Александр, это же твой отец, мы с тобой обязаны…»
От таких ее речей у меня прямо бальзам на сердце завсегда проливается. Ну, думаю, свезло мне если не с сыном, то с невесткой! Хотя на нее, честно говоря, на эту дистрофичность, без слез и взглянуть нельзя, да разве ж это в человеке главное? Главное в человеке, особенно в женщине молодой и смазливой наружности, — это душа. Тем более, что на остальное, предупреждаю, без слез даже смотреть затруднительно.
И то сказать, мода сейчас такая пошла на девиц… Я эту моду отказываюсь понимать! Барышни нынче такие расплодились — подержаться не за что. При одном взгляде на эту немощь хочется сразу отдать ее в интернат на усиленное питание и одновременно место заказать на кладбище. Что это за дама, когда за эту даму даже взглядом зацепиться невозможно? Под какую такую надобность ее можно приспособить? Даже в качестве вешалки для одежды, как теперь модельеры наловчились, — и то сомнительно. Она же от лишнего веса платья непременно сверзится с подиума и все испортит.
Вспоминаю я свою жену, ныне почившую… Совсем не тот масштаб! Очень уж ощутительная разница! И в области груди, и в той области, что сзади… Такая в них округлость приятная была, и такая приятная твердость… Гм-м… На такую можно было безбоязненно опереться в подпитии, не опасаясь упасть. И можно было быть спокойным душой, твердо зная, что она тебя в лучшем виде домой доставит, на кровать уложит, а если вдруг бушевать начнешь, то своей мощной ладонью так по мордасам успокоит, даже милицию звать не потребуется. А нынешние… Гнилое, жидкое племя недомерков и заморышей!