Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Став ординарцем генерала Сержпутовского, Толстой должен был ездить с поручениями в расположение армии, затем его отпустили на отдых в Бухарест – начальник не мог больше придумать ему занятие. Лев воспользовался этим, чтобы закончить корректуру «Отрочества» и отправить рукопись Некрасову. «Я еще и не понюхал турецкого пороха, а преспокойно живу в Бухаресте, прогуливаюсь, занимаюсь музыкой и ем мороженое».[148] Он забыл сказать, что также играл в карты и регулярно проигрывал.
Внезапно положение изменилось – генерал Сержпутовский решил перенести свой штаб к Силистрии, на правый берег Дуная. Командный пункт был установлен на вершине холма, в великолепных садах Мустафа-паши, губернатора осажденного города. Внизу открывалась широкая, отчетливо видная панорама: голубой Дунай, широкий, сверкающий на солнце, усыпанный островами, город, укрепления, сеть траншей, похожих на трещинки, издалека в этих бороздках можно было различить муравьиную возню – русских солдат. Сидя на повозке, Толстой через зрительную трубу наслаждался видом, который казался ему «поистине замечательным». Воздух вокруг был напоен ароматом роз садов Мустафа-паши. Чтобы скоротать время, Лев рассеянно обменивался замечаниями с другим ординарцем, который, как и он, наблюдал за кажущейся издалека безопасной и радующей взгляд войной. На расстоянии надо было приложить немало усилий, чтобы вообразить, что маленькие черные точки, движущиеся навстречу маленьким серым точкам, были людьми, идущими убивать друг друга.
Стрельба усиливалась к ночи, поскольку турки хотели помешать русским возводить насыпи. Вмешивались пушки: вспышки, глухие раскаты, дрожащая земля – однажды ночью Лев насчитал больше ста разрывов за минуту. «Вблизи, однако, все это не так страшно, как кажется, – писал он тетушке, – ночью в полной темноте точно соревновались между собой, кто потратит больше пороха, и тысячами пушечных выстрелов убито было самое большое человек 30 с той и другой стороны».[149] Мирная бухгалтерия стратега!
Иногда он отправлялся верхом с поручениями в траншеи. Здесь анонимные фигурки панорамы внезапно становились живыми людьми из плоти и крови, усталыми, испуганными, грязными, ранеными… Толстой вдыхал запах ужаса и торопился вернуться на авансцену, откуда вид на поле боя казался столь «замечательным». Когда взрывали мину, было так похоже на фейерверк: «Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь».[150]
Наконец князь Горчаков решился на последний штурм. Весь штаб спустился с холма. Стоя рядом с другими ординарцами и адъютантами, Толстой наблюдал за своим командиром, видел в нем черты забавные и черты величественные. Генерал казался ему смешным с его фигурой «высокого роста, руки за спиной, фуражка на затылке, в очках, с говором, напоминающим индюка».[151] Но вместе с тем «он так был занят общим ходом дел, что пули и ядра не существуют для него; он выставляет себя на опасность с такой простотой, что можно подумать, что он и не знает о ней, и невольно боишься за него больше, чем за себя… Это большой человек, т. е. человек способный и честный, человек, который всю жизнь отдал на служение родине, и не ради тщеславия, а ради долга».[152]
Накануне назначенного для атаки дня пятьсот русских пушек обстреляли вражеские укрепления, канонада не затихала в ночь на 9 июня. Штурм должен был начаться в три часа утра. «Мы были все там же, и, как всегда, накануне сражения, все мы делали вид, что о следующем дне мы не думаем больше, чем о самом обыкновенном, и у всех, я в этом уверен, в глубине души немного, а может быть даже очень, сжималось сердце при мысли о штурме… Время, предшествующее делу, – самое неприятное, единственное, когда есть время бояться, а боязнь – одно из самых неприятных чувств… Чем ближе подходил решительный момент, тем меньше становилось чувство страха, и около 3-х часов, когда мы все ожидали увидеть букет пущенных ракет, что было сигналом атаки, я пришел в такое хорошее настроение, что, если бы пришли и сказали мне, что штурма не будет, мне было бы жалко»,[153] – писал Толстой родным.
Случилось именно то, чего ему не хотелось. На рассвете адъютант фельдмаршала Паскевича привез генералу Горчакову приказ снять осаду. «Я могу, не боясь обмануться, сказать, что это известие было принято всеми солдатами, офицерами и генералами, как истинное несчастье, тем более что знали через лазутчиков, которые часто приходили из Силистрии и с которыми мне часто приходилось самому разговаривать, знали, что, когда будет взят этот форт, в чем никто не сомневался, Силистрия не могла бы держаться более 2–3 дней».[154]
Толстой не знал или не желал знать, что часть франко-английской Восточной армии высадилась в Варне и что в тылу у России Австрия подняла девяносто пять тысяч резервистов и подтягивала силы к границам. Все еще проявляя нетерпение, он восхищался спокойствием князя Горчакова в этой ситуации. Быть готовым к сражению и в последний момент отказаться от него, в этом была какая-то несправедливость. Только по-настоящему великий человек мог, не моргнув глазом, снести подобный удар. «Князь ни на минуту не смутился, он, такой впечатлительный, напротив, был доволен, что мог избежать этой резни, которая лежала бы на его ответственности»,[155] – замечает Толстой в том же письме.
Его уважение к Горчакову стало еще больше во время отступления, которым тот руководил сам, «желая уйти с последним солдатом». Австрия, которую поддержала Пруссия, потребовала, чтобы Россия вывела войска из придунайских княжеств, и Николай I, скрепя сердце, приказал начать отход во избежание еще большего усложнения международной обстановки. То, что на бумаге казалось простейшей операцией, на деле превратилось в хаотический и болезненный исход. Тысячи болгарских крестьян, опасаясь зверств со стороны турок после ухода русских войск, выходили из деревень с женщинами, детьми, домашней скотиной и, плача, стояли у редких мостов через Дунай. Сумятица принимала такие размеры, что взволнованный до слез князь Горчаков вынужден был запретить переходить реку вместе с русской армией пришедшим последними. Окруженный адъютантами, он принимал депутации измученных, обезумевших беженцев, которые не понимали по-русски, и пытался объяснить им, почему прежде всего надо было дать пройти войскам, предлагал идти следом пешком, без повозок, раздавал собственные деньги самым несчастным. Толстой был вдохновлен этим примером и 15 июня записал в дневнике: «Осада Силистрии снята, а я еще не был в деле, положение мое в кругу товарищей и начальство хорошо… Здоровье мое порядочно и в моральном отношении я твердо решился посвятить свою жизнь пользе ближнего. В последний раз говорю себе: ежели пройдет 3 дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя».