Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преображение Гровера произошло как раз тогда, когда мой отец испускал дух, почему я и вспомнил его. Уотруза не видели несколько лет, а потом, во время кошмарного храпа, на хромого Гровера, можно сказать, снизошло благословение и он, став свидетелем Божьим, засучил рукава, дабы избавить нас от дьявола. Первое, что я заметил — это изменения в его внешности: он выглядел чистеньким, как ягненок. Действительно, на нем не было ни пятнышка, от него исходило благовоние. Его речь тоже стала безукоризненной. Дикие ругательства уступили место благословениям и молитвам. Все его беседы с нами превращались в монологи, во время которых он сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. Едва сев на стул, предложенный ему, он с проворностью кролика произносил тираду о том, что Бог, мол, послал единственного возлюбленного Сына своего, для того чтобы мы могли наслаждаться жизнью вечной. Хотим ли мы на самом деле жизни вечной — или собираемся погрязнуть в «помышлениях плоти»{58} и умереть, не зная спасения? Неуместность упоминания «помышлений плоти» по отношению к пожилой чете, один из которой громко храпел во сне, видимо, совсем не заботила его. Он так ликовал в приливе Божьей милосердной благодати, что совсем забыл о душевном недуге моей сестры и, не спросив о том, как она себя чувствует, обратился к ней с этой новоприобретенной духовной болтовней, к которой она осталась глуха, поскольку, как я сказал, у нее не хватало много винтиков, и даже если бы он начал разглагольствовать о рубленом шпинате, это показалось бы ей столь же глубокомысленным. Слова «удовольствия плоти» означали для нее нечто вроде прелестного дня и красного солнечного зонтика. Я видел, как она, сидя на краешке стула и мотая головой, ждет только одного: когда же он сделает передышку, чтобы она могла рассказать ему, что пастор — ее пастор, из епископальной церкви — только что вернулся из Европы, и они собираются устроить в подвале церкви ярмарку, где у нее будет свой маленький киоск, в котором она откроет торговлю салфеточками по пять и по десять центов. Действительно, она улучила момент, когда он на секунду прервался, и выложила все: о каналах Венеции, об альпийских снегах, о собачьих бегах в Брюсселе, о превосходной ливерной колбасе Мюнхена. Она была не только религиозна, моя сестренка, она была глупа как пробка. Гровер что-то промямлил об увиденной новой земле и новых небесах, «ибо прежнее небо и прежняя земля миновали»,{59} сказал он, пробормотав эти слова в подобии истерического глиссандо, чтобы поскорей выложить пророческую весть о Новом Иерусалиме, который Бог основал на этой земле и в котором он, Гровер Уотруз, некогда сквернослов с искалеченной ногой, обрел мир и покой праведности.
«И смерти, не будет уже», — орал он, пока моя сестренка приближалась к нему и наивно спрашивала, не хочет ли он пойти поиграть на новом кегельбане, устроенном ее пастором в церковном подвале, поскольку пастор такой замечательный человек, он любит бедных и будет рад познакомиться с Гровером. Гровер сказал, что играть на кегельбане грешно, что он не принадлежит ни к какой церкви, ибо все церкви безбожны, что он даже перестал играть на пианино, потому что Бог указал ему высшую цель.
«Побеждающий наследует все,{60} — добавил он, — и буду ему Богом, и он будет Мне сыном».
Он сделал паузу, чтобы высморкаться в великолепный белый платок, а моя сестренка воспользовалась случаем, чтобы напомнить ему, как в прежние времена у него всегда текло из носа, но он никогда не употреблял носового платка. Гровер важно выслушал ее и заметил, что Господь избавил его от многих грехов. Тут проснулся мой отец и, увидев перед собой Гровера во всей красе, отшатнулся в испуге, не зная, за кого Гровера принять: за смертного, сновидение или галлюцинацию, но вид чистого носового платка быстро вернул ему разум.
— А, это ты! — воскликнул он. — Сын Уотруза, верно? Скажи мне, во имя всего святого, что ты здесь делаешь?
— Я пришел во имя Святая Святых, — нимало не смутившись заявил Гровер. — Я совершил обряд очищения смертью на Голгофе и я здесь во светлое Христово имя, ради вашего спасения и пребывания в свете и силе и славе.
Старик посмотрел в изумлении.
— Что это на тебя нашло? — спросил он, адресовав Гроверу слабую сочувственную улыбку. Мать вышла из кухни и встала позади стула, на котором сидел Гровер. Скривив рот, она хотела дать понять отцу этой гримасой, что Гровер рехнулся. Даже сестренка, кажется, поняла, что с Гровером что-то не в порядке, особенно после того, как он отказался посетить новый кегельбан, который ее любимый пастор установил нарочно для молодых людей вроде Гровера.
Так что же случилось с Гровером? Ничего, если не считать того, что его ноги прочно стояли на пятом основании великой стены святого города Иерусалима, на пятом основании, выполненном целиком из сардоникса, откуда он взирал на чистую реку воды жизни, исходящую от престола Божия. И вид этой реки жизни был для Гровера все равно что укус тысячи блох в жом. Пока он семижды не объехал вокруг земли, он не смог бы усидеть спокойно на заднице, видя слепоту и безразличие людей и сохраняя при этом самообладание. Он возродился и очистился, и хотя в глазах медлительных неряшливых «нормальных» он был «чокнутым», мне он представлялся несравненно возросшим над прежним собой. Он был безвредный зануда. Слушая его достаточно долго, и самому можно было очиститься, о том не подозревая. Яркий новый язык Гровера брал меня за живое и посредством неумеренного смеха очищал от всякой дряни, накопившейся стараниями инертных здравомыслящих. Он возродился, как мечтал возродиться Понсе де Леон,{61} он был живым, как немногие бывали живыми. И, будучи неестественно живым, он нисколько не возражал, когда вы смеялись прямо ему в лицо, он не возразил бы, если бы вы украли то немногое, чем он обладал. Он был живым и нестяжающим, а это так близко к Божескому, что кажется ненормальным.
Прочно поставив ноги на большую стену Нового Иерусалима, Гровер познал ни с чем не сравнимую радость. Возможно, родись он со здоровой ногой, он так бы никогда и не познал эту бесподобную радость. Может быть, даже хорошо, что его папаша двинул по животу его матери, когда Гровер еще находился в утробе. Возможно, именно этот удар в живот позволил Гроверу так воспарить, стать таким бесконечно живым и настолько бдительным, чтобы даже во сне передавать послания Бога. Чем больше он работал, тем меньше чувствовал усталость. У него не было теперь ни тревог, ни сожалений, ни душераздирающих воспоминаний. Он не признавал ни обязанностей, ни обязательств, кроме данных Богу. А что ожидал от него Бог? Ничего, ничего… только восхваления. Бог требовал от Гровера Уотруза только одного: чтобы он был живым во плоти. Он требовал только одного: становиться все более и более живым. И когда совсем живой Гровер стал голосом, и этот голос стал потоком, обращавшим все мертвое в хаос — хаос в свою очередь стал устами мира, в самом центре которого должен быть глагол.
«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».
Итак, Бог был этим странным маленьким инфинитивом, который был всем — разве этого не достаточно? Для Гровера этого было более чем достаточно: это было всем. Начав с этого Глагола, какая разница, по какой дороге он пошел? Оставить этот Глагол — это значит удалиться из самого центра, возвести Вавилонскую башню. Может быть, Бог умышленно покалечил Гровера Уотруза, для того чтобы направить его к центру, к Глаголу. Невидимым вервием привязал Господь Гровера Уотруза к его столпу, который пронизал сердце мира. Гровер стал жирным гусем, приносящим каждый день по золотому яйцу.