Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пыамбар — скот бережет от нечистых сил, Водыж при боге огня работает.
— А Кереметь? — спросил я, имея в виду злого духа.
Жрец замахал руками:
— Какой Кереметь? Какой Кереметь-то? Шырт — вот это кто, ОзОрник. Так и ему жертва есть, только под елью — кролика ему. А главным-то посолиднее. Кугу Юмо — ему лошадь, гуся тоже. Пыамбару — бычка. Мер Юмо да Илыш Шочынаве — овечку или телку. Водыжу — зайчика. Да сейчас-то больше гусей да уток жертвуют. На большое моление, правда, овцу, телок когда приведут.
Первое у нас моление — семейное. Обычно — осенью. Но семья молится одному богу, определенному. Тут карт-то не обязателен, глава семьи все делает, он и дерево семейное знает (только не хвойное!). В конце лета, всей деревней выходят в рощу. Потом поглавнее — тиште кумалтыш — родовое моление. Из разных деревень люди приходят, все — одного рода семьи. А раз-то в три года всем миром молятся — это мер кумалтыш. А самое главное — туня кумалтыш, тут все марийцы собираются, из Москвы, Ленинграда приезжают. Раз в пять лет, в определенном мольбище, их в республике-то по одной руке сосчитаешь.
Карты собираются, определяют время и место, рассылают по разным деревням палочки такие липовые: там родовой знак и значки — кому сколько да какого скота доставить. Теперь-то пишут.
Идут в рощу, порядок наводят, дрова готовят, стол сооружают из молодых елей. За день до того в бане моются, дом убирают, хлеб-шергинде такой особый пекут, квас варят. Утром-то рано встанут, хозяйка блинов испекет — поесть-то надо, день-то, ох, долгий будет. А потом пышные блины пекет, да в каждом тремя пальцами ямки делает — глазки. Как их в жертву приносить — дак сначала глазки вырезают.
И все идут в рощу. Там карт в белой марийской одежде в пяти случаях пять молитв читает.
Зарезанное-то все в котел, варится там, пока бульон, леи по-нашему, наваристый не станет. Кишки бараньи промоют, туда кашу, сало, кровь. Сокта! Как колбаса такая — поесть-то марийцы умеют! Мясо-то кипит, гуси — сало вытапливается — снимают, все в кашу. Ох, вкусная, сытная.
…Фотохудожник Валерий Кузьминых, который бывал на молениях, объяснил мне потом, что «пышные блины» — это лепешки. Его и нескольких других русских на моленье принимали сердечно, но попросили уйти, когда стали резать животных, а потом снова позвали. Когда же все сварили, очень гостеприимно угощали.
— Я вареной гусятины поел и блинов, — сказал он, — а каша слишком уж жирная. А вот все знакомые городские марийцы, когда детство вспоминают, особенно по этой каше тоскуют…
Карт продолжал:
— Потом в лесу все сжигают, чтоб и сору не осталось. Пищу-то домой несут. Ею посторонних угощать нельзя, кости и то в отдельную посуду собирают, потом на месте очага на мольбище сжигают.
А я вам еще чего скажу: попроси рубашки расстегнуть, дак у всех почти кресты будут. Нам, картам, это не нравится, но мы никому не запрещаем. А с нашей-то верой в церковь разве можно? Я вот в деревню приезжаю, поп увидит — дак как меня встречает? «У-у! — кричит. — Опять приехал!» Наши боги-то природные. Как кто хочет, так пусть и молится. Я свое призвание и многое, чего знаю, во сне увидел. Пока во сне не увидишь — не быть тебе картом.
Многое из того, что говорил Алексей Изергович, показывало, что он следит за религиозной литературой, особенно за добросовестно сделанными и подробными справочниками из тех, что выходили у нас под фиговым листком «Библиотечки атеиста». Я попросил его помолиться при мне, если это вообще можно. Он с сомнением покачал головой, но потом сказал, что одну слабенькую молитву прочтет. Мы встали, и он зачастил речитативом. Мне показалось, что в чтении он подражает напеву дьякона в церкви: сначала скороговоркой, а потом — конец периода — звучным и ясным голосом.
Молитву он закончил словом «аминь». Я — все-таки человек в этнографической литературе начитанный — эхом отозвался: «Бисмилля!»
— Вы прямо как мариец настоящий, — похвалил Якимов.
Я не удержался его поддеть.
— Мариец настоящий, говорите? А что ж вы молитву по-русски кончаете: «Аминь», а верующие по-татарски отвечают: «Бисмилля».
Карт торжествующе поднял палец:
— А вот и нет! «Аминь»-то — не по-русски, а по-еврейски, а «бисмилля»-то — не по-татарски, а по-арабски. А на этих-то языках все молиться имеют право.
И я убедился, что современный марийский карт подготовку получает не только в семье. И учил его не только дед.
Неулыбчивая горничная на этаже, когда я пришел попросить чайник, спросила:
— Это к вам чимарий пришел? — И услышав, что да, сказала: — Сидите спокойно, сама принесу, да што. Сахару-то надо?
Ученый, что помогал мне установить связь с институтом, оспорил некоторые положения рассказа шнуй она — да и сам его титул. Я не стал в этом разбираться: я не мариец, чтобы судить, кто прав более, кто менее. Хорошо, что языческих молений в республике не только уже не запрещают, но даже и отвели для них в столице рощу. Но меня интересовало другое: жива ли Белая марийская вера и не занимаются ли ее возрождением одни лишь доктора филологических и других гуманитарных наук.
С доктором и профессором я встретился позже. Мне, наверное, очень повезло: после нескольких переговоров по телефону меня согласился принять крупнейший специалист по марийскому языку. Кстати, до встречи я не мог точно сказать: по языку или по языкам? Вообще-то я и после встречи не могу ответить на этот вопрос. Для профессора же все ясно: по языку, одному языку. Я не могу ему не доверять. Скорее всего таких специалистов по марийскому языку и в США-то не более двух-трех найдется. Да что там США! Я думаю, что и в Хельсинки таких не так уж много, да еще есть кто-нибудь в Тарту. Кстати, именно там мой собеседник окончил аспирантуру и эстонским владеет, как русским, а русским — как обоими родными: марийским и татарским. Уже по этому можно было догадаться, что он — восточный мариец, родившийся в Башкирии. Я встречал таких еще несколько человек, и все они владели татарским, но почему-то никто — башкирским.
Времени у профессора было четверть часа: начиналось заседание кафедры, и он предупредил меня об этом. Но как-то так получилось — может быть, он обнаружил во мне благодарного слушателя, — что проговорили мы часа два. Входили и уходили люди, что-то спрашивали, хозяин кабинета отвечал, звонил телефон. Все разговоры шли только по-марийски, и это было единственное официальное место в Йошкар-Оле, где преобладал этот язык. Некоторые, видя приезжего, начинали по-русски, но мой гостеприимный хозяин не принимал этого. Очевидно, он догадался, что мне приятнее послушать его родной язык, а внутренние дела кафедры меня не очень занимают. Он был прав: для моего уха язык звучал приятно и мягко. Иногда в нем слышались знакомые слова: «Неужели?», «Конечно». Еще чаще я улавливал непонятное «юра!» и сначала даже подумал, что это — имя собственное, уменьшительное, но поскольку его произносил каждый говорящий, а профессор особенно аппетитно и часто, я не выдержал и спросил, что это за «юра».