Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не «юра», а «йора», «о» с двумя точками — умляутом, в русском языке такого звука нет, — отвечал профессор, — значит: «ладно».
— Йора! — согласился я, пытаясь голосом обозначить умляут. — Можно я спрошу: вы на горном марийском говорите или на луговом?
— Языку нас один! — отрезал профессор. — Есть, конечно, диалектные различия. — И он разъяснил мне, что марийские диалекты плавно переходят один в другой. — Язык должен быть один.
Не уверен, что я все правильно понял, но главное заключалось в том, что два крестьянина-марийца, встречаясь, никогда не интересуются, кто из них горный, а кто луговой, а называют себя марийцами без эпитета и без труда объясняются. Разве что иногда произношение одного покажется смешным другому, а если и встретится непонятное слово — всегда можно объяснить по-русски.
Я вспомнил, что много лет назад в Литве профессор Бальчиконис объяснил мне, что, хотя в литовском языке три диалекта заметно различаются, но признать их языками можно было бы лишь в том случае, если бы на одном говорило миллионов сто, на другом — сорок, а на третьем — хоть десять. Но, заключил Бальчиконис, нас слишком мало, мы себе этого позволить не можем.
Профессор, снисходительно посмеявшись моему популярно-дилетантскому примеру, счел его для меня понятным и заметил, что марийцев — и того меньше. Логика его была безупречной. Увидев во мне человека, бывавшего в разных концах Советского Союза, он спросил меня по-эстонски, бывал ли я в Тартуском университете и видел ли академика Пауля Аристе. Я ответил, что да. Домодельность моего эстонского заметно пришлась ему по душе. Но за пазухой у меня припрятано было сильное оружие: венгерский, весьма и весьма почитаемый во всех финно-угорских кругах язык. Я перешел на венгерский.
— Не говорю, — сухо ответил по-венгерски профессор, и с этого момента мы говорили уже только по-русски.
Беседовать с ним было одно удовольствие. Речь коснулась перспектив марийского языка. Я спросил, почему в нем так много русских слов, взятых прямо со славянскими окончаниями. Нет разве своих?
— Например? — спросил профессор.
— Ну, к примеру «Марий-Эл республикаын нотариальный конторажо»? Только родов нет.
— М-да? А что же тут русского? «Контора»? Или «республика»? Или «нотариальная»? Русское — только окончание.
Он был прав. Я изменил тактику.
— А вот в стихотворении: «Москваыш первый пароход»?
— A-а… «Первый»… Этим увлекались комсомольские поэты. «Пайрем дене, отважный комсомол!» А «первый» — в языке есть свое слово — «икымже». Уже, — он на секунду задумался, вертя пальцами, как бы любуясь игрой света в гранях алмаза, — с семнадцатого века!
Точность научных знаний меня всегда восхищала. Я вспомнил историю о японце Танаке Такаси, рассказанную мне учеными в МарНИИ. Люди с юмором, они рассказали ее так:
Г-н Танака Такаси, владеющий марийским, финским и — не родственным, но важным — английским языками, прибыл в Йошкар-Олу для совершенствования. Трудолюбиво выучивший язык по книгам и прочитавший всю марийскую литературу, г-н Танака намерен был за время стажировки говорить только на языке, которым очень увлекся. В Москве, Казани и даже на станции Канаш в Чувашии он обходился английским, но, попав в Йошкар-Олу, решил отказаться от чуждого индоевропейского наречия. И выйдя на главную улицу, обозначенную двуязычной надписью: «Ленинский проспект. Ленинский проспект», обратился по-марийски к первому же прохожему.
Надо сказать, что облачен г-н Танака был в полный современный самурайский доспех, включавший ослепительно заграничный костюм, не менее ослепительную шляпу и два фотоаппарата, и производил впечатление иностранца, каковым, впрочем, и был. Прохожий, остановленный г-ном Танакой, долго не мог понять — на каком языке тот изъясняется, во всяком случае, не принимая его за наречие, прочно записанное в сознании здешних горожан как деревенское, и, уж во всяком случае, не за то, на котором может — и должен! — говорить богатый чужеземец. Не добившись ответа, японский лингвист обратился — с тем же результатом — к продавщице киоска и к милиционеру. Самое занятное было в том, что страж порядка — родом из марийской деревни — тоже не смог распознать родную речь. Впрочем, тут, возможно, виной был сильный акцент ученого Танаки. Стали собираться люди, и, привлеченные, подошли колхозники из Сернурского района, возвращавшиеся с базара. И прислушавшись, один из них воскликнул:
— Да он марла (по-марийски) говорит!
С тех пор Танака Такаси, выходя в город, внимательно оглядывался, выделял в толпе носителей языка — тогда еще многие женщины носили национальный костюм — и с их помощью достигал своих целей, как бытовых, так и лингвистических.
Поговорили мы и о возрождении марийской веры.
— Ну как же, — сказал профессор, — недавно мы проводили моление, карт его вел, а три человека в белых национальных одеждах — в том числе и ваш покорный слуга — предстояли и объясняли собравшимся смысл происходящего.
Нашу беседу прервал приход симпатичной дамы, тоже профессора. Мы пожали друг другу руки. Оказалось, что она читает наш журнал и знакома с моими публикациями. Это было приятно, тем более что и я был знаком с ее статьями: она придерживалась точки зрения на проблемы марийского языка прямо противоположной, нежели та, с которой меня только что ознакомили. Ее логика тоже была безупречной. Но, чтобы судить обо всем этом, мне требовалось — как минимум — знание марийского языка.
Интересно, что думают по этому поводу в деревнях Сернурского, Параньгинского и Мари-Турекского районов? И Горно-Марийского?
Этим я заканчиваю свои, не претендующие на полноту охвата записки. Я не делаю никаких выводов: я не знаю, какие выводы могут быть. Автор этих строк — не мариец, и не ему решать: получат ли оба наречия языка мари литературную и официально закрепленную форму; будет ли принимать присягу президента Марий Эл карт, священник или судья в мантии.
Но хорошо то, что решать это не будут люди далекие от жизни, языка и веры марийцев на основании лишь количества заявлений и подметных писем. Разовьют ли марийцы городскую культуру или останутся в подавляющем большинстве деревенскими — зависит только от них.
Главное, что упрямый народ мари не исчезнет.
Я видел очень много брахманов, только не всегда знал, что они — брахманы.
Мы вылетели морозным вечером и всю ночь летели навстречу солнцу, а утром вышли из самолета в ослепительный и жаркий индийский день. Утро было на наших часах, а здесь из-за трехчасовой разницы пылал день. И это было единственным, что я мог заметить сразу, ибо ничего специфически индийского не было в длинном коридоре, куда мы попали сразу из самолета и по которому шли в зал пограничного контроля.