Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот еще вспомнила, я ведь спустилась следом в душевую, когда Кнопка якобы следы их грязных лап смывала, блузку с кровавым пятном и джинсы отстирывала, так я нарочно посмотрела – выбросит ли нижнее белье, ну, трусики, которые вроде как порвали. Не выбросила – сложила аккуратненько, а потом надела. Если бы со мной такое произошло – неужели стала бы снова надевать? Сразу бы в мусорку швырнула, чтобы не видеть.
А там ноги совсем не мои стали, ноги рухнули, а потом и я.
Господи, Аленка-Ленка, ты о чем думаешь, о чем сейчас не все равно? Ведь тебя же – ведь с тобой же –
Хочу приподняться с дороги, с моей бывшей улицы 8 Марта, но если тогда, под мостом, еще могла идти и бояться, то здесь-то совсем нет. Хочу снять футболку. Хочу снять шорты совсем, что, спущенные на бедра, застряли неудобно. Ах ты черт, Ник же сказал удобную одежду надеть, а я что? В шортах джинсовых, узеньких. Хочу снять белье и бросить в реку. Ничего не выходит, ничего.
• •
Просыпаясь в третий раз, чувствую, что не на дороге лежу – на траве; а кто-то материнскими теплыми шершавыми пальцами – только не как у моей мамы, у нее от крема гладкие руки, чистенькие, с ровными светлыми ногтями с прозрачным лаком – гладит по голове, распутывает колтун из волос и запекшейся крови. Это Алевтина Петровна; а немного ниже по склону сидит Хавроновна, у нее на шее след от веревки: почти затянувшийся, едва заметный. Она словно бы кивает в такт самой себе, но у меня нет сил поздороваться, спросить, как это мы попали на склон, на траву, и почему она под нами мягкая, теплая, почти весенняя, хотя по всем расчетам давно должен наступить сентябрь. А у нас на севере в сентябре сами знаете что: солнце загорается и пропадает, а стебельки и колоски быстро становятся желтыми и острыми.
– Все, все, – говорит Алевтина, у нее чужой голос, не таким запомнился, но тихий, ласковый, – не просыпайся больше, хватит.
VIII
Чувствую, что совсем свободен, что самых слабых, самых хороших отправил – и они скоро будут есть нормальную еду, обнимать родителей – все, кроме Гоши, но тут я точно ничего сделать не мог. Обещал приходить, спросил, что принести, – знаю, что основным всем их в интернате снабжают, но девчонкам не покупают косметику, духи. Это Ленка рассказала, у нее знакомая из интерната. Она рисовала лошадей и собак, потому и запомнилась.
Ленка купила ей дезодорант и пару пачек «Скиттлс». Думала, что это хорошее дело. Тоже думаю, что хорошее, но только если на самом деле, если не думала про себя – совершаю хорошеехорошеехорошее дело.
А где вы познакомились, спрашивал, все-таки не совсем твой круг общения, если подумать? Почему не мой, возражала Ленка, мы вместе верховой ездой занимались – ты думаешь, отчего лошадей-то рисовала? Видела, трогала, поэтому.
Я не знал, что ты занималась верховой ездой.
Недолго. Мне как-то… не то что бы не зашло, а перехотелось, хотя и прикольно, и вообще. Но как-то не знаю. Интерес потеряла, так бывает. А та девочка, говорят, ходила, долго еще.
Только я с ней больше не разговаривала, как-то стыдно стало, что я могу купить дезодорант и остальное, а она – нет, и она так смотрела, когда я ей принесла…
Ведь я и сам думал, отсылая ребят, какое хорошеехорошеехорошее дело совершаю.
Они ушли вечером, с темнотой, а мне целая ночь. Сеня обещал, что они сразу пришлют кого-нибудь, стоит только дойти.
Кого-то на выручку. МЧС, военных, я не знаю.
А сначала не хотел, чтобы они приходили, хотел, чтобы нас оставили в покое, одних.
Не хотел из-за себя, а потом посмотрел на Пресного, как он из туалета не вылезал, ходил бледный, с раздувшимся животом. Потом, когда нашли ему кабачки и томаты, повеселел. Но больше кабачков не было, хотя ребята старались, искали, даже нашли кукурузную муку, которую вроде как ему можно, только никто не знал, что с ней делать.
А потом раз пришли дежурные по столовой, Кнопка и Белка, сказали – Ник, пройди на кухню, пожалуйста. У них таинственные лица, странные, бледные, испуганные, хотя Кнопка и Мухи так не боялась, кажется. Я немного боялся: думал, что после того, как она на суде защищала Крота, стояла словно избитая, нарочно расцарапав себе руки еще больше, Муха ей попробует отомстить, сделать что-то плохое.
Ведь только я видел.
Пацаны не царапают девчонкам руки, даже Муха.
Ник, пойдем с нами. Это охренеть что такое.
Прошел на кухню, а там на столе стоит тарелка с испеченными кукурузными лепешками, теплыми еще.
Это вы придумали испечь, спрашиваю девчонок, хотя уже понимаю – дома у них не делали ничего подобного, они бы не догадались. И верно – Кнопка пожимает плечами, говорит, что в столовой и здесь не было никого, ни единого человечка, а вообще-то они дверь закрывают на ключ, как с самого начала и распорядился.
Мне понравилось распоряжаться.
Тогда кто?
А черт его знает. Написано, что для Пресного.
Повертел в руках записку – и, конечно, не узнал почерк, а просто вспомнил. Потому что той же рукой заполнены наши личные дела, рукой Алевтины. У нее странный почерк, будто детский, крупный слишком.
Пошутил кто-то, я сказал девочкам, следите за дверью лучше, закрывайте окна, когда уходите. А то тут и так муравьи появились.
Какие муравьи, Ник…
Да вот такие. Следите, говорю. Кухня и столовая на вас.
А с лепешками что делать?
Я подумал секунду.
Будут Пресному вместо хлеба. Остальные в холодильник убрать.
А остальным вообще не давать?
Ну это явно Пресному. Остальные могут есть пшеницу, он – нет. Все же понятно.
– Не очень понятно, кто их испек. – Кнопка посмотрела в глаза.
Заметил, что у нее на носу и щеках тот же розовато-персиковый тональный крем, что был утром у Ленки. Он мне воротничок рубашки испачкал, пришлось застирывать, как-то не получалось менять одежду каждый день, потому что наша смена давно закончилась, а я рубашек/футболок/маек ровно по дням рассчитал. А стирать только в девчачьей душевой можно, которую и я не смог считать общей – после того, как туда вошла Кнопка и увидела.
Наверное, после этого я и стал встречаться с Ленкой.
После того, как она так посмотрела туда. Но сама Кнопка никогда не нравилась – невысокого роста, юркая, быстрая какая-то, хотя и красивая: только Ленка бормотала вечно, что, мол, уродка та еще, но нет. Ленка спокойнее, женственнее, и даже понравились пятна белой мази от прыщей, не смытые полностью с вечера, и слой того же тонального крема, и крошащаяся тушь, и размазанные голубоватые тени. Знаю, что никто на такое не смотрит, только девушки сами на себя, а на них – другие девушки. И я.
– Не знаю, кто испек. Не все ли равно – нам хорошо, Пресному хорошо.
Только кукурузная мука скоро закончилась, и кто-то стал по-другому помогать – резал кабачки, чистил картошку, однажды сварил овсянку, но только Пресному ее тоже было нельзя. Мы не знали.
Это было, наверное, на четырнадцатый день после смерти Алевтины Петровны.
Потом Степашка привел парня в военной форме, нервного и усталого. И я сразу понял, что нельзя ему ничего такого рассказывать – про записку, кукурузные лепешки, про то, что Кроту кто-то одежду принес, хотя он в подвале сидел.
К чему приговорил Крота, забывалось, но медленно.
Думал, что не так будет, думал, что мое слово наконец-то станет значить. Когда Юбка толкнул в тот день, в который все за едой побежали, – вырулил в свою пользу, заставил извиниться тихонечко, не при всех. И замяли.
Вот и Сеню Степашка привел ко мне, хотя