Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все ж таки сегодня печень у меня побаливает. Признаться, есть из-за чего: я приканчиваю уже десятитысячного стервятника. А мой желудок уже не тот, что прежде.
Но я делаю, что могу. В день, когда последний удар клюва сгонит меня с моей скалы, я приглашаю астрологов понаблюдать появление нового зодиакального знака: отродья человеческого, вцепившегося всеми зубами в печень какого-нибудь небесного стервятника.
Мое окно открывалось на улицу Данте, ведущую от отеля-пансиона «Мермон» к рынку Буффа. Сидя за рабочим столом, я издалека видел, как возвращается мать. Однажды утром меня охватило необоримое желание посоветоваться с ней и спросить, что она обо всем этом думает. Она вошла в мою комнату без всякой причины, как это часто случалось, просто чтобы молча выкурить сигарету в моем обществе. Я как раз готовился к экзамену и учил по этому случаю какой-то туманный бред об устройстве вселенной.
— Мама — сказал я. — Мам, послушай.
Она стала слушать.
— Три года лиценциата, два года в армии…
— Ты будешь офицером, — перебила она.
— Ладно, но это все равно пять лет. А ты больна.
Она тут же попыталась меня успокоить:
— Учебу закончить успеешь. Ты ни в чем не будешь нуждаться, будь спокоен…
— Господи, да я же не об этом… Я боюсь, что не успею… не успею вовремя…
Она все же задумалась. Долго, спокойно размышляла. А потом сказала, шумно засопев и положив руки на колени:
— Есть справедливость.
И пошла заниматься рестораном.
Моя мать верила в более логичное, более возвышенное и более связное устройство вселенной, чем все, что можно было вычитать об этом из учебника физики.
В тот день на ней было серое платье, фиолетовая шаль, нитка жемчуга и серое пальто, наброшенное на плечи. Она поправилась на несколько кило. Врач мне сказал, что она может протянуть еще несколько лет. Я уткнулся лицом в ладони.
Если бы только она смогла увидеть меня в мундире французского офицера! Даже если мне никогда не суждено стать послом Франции и нобелевским лауреатом по литературе, сбылось бы хоть одно из ее самых прекрасных мечтаний. Начать учебу на юридическом мне предстояло уже этой осенью, и если чуточку повезет… Через три года я смог бы триумфально явиться в отель-пансион «Мермон» в форме младшего лейтенанта авиации. Мы с матерью выбрали авиацию, и уже довольно давно: перелет Линдберга[85]через Атлантику произвел на нее живейшее впечатление, а я опять злился на себя, что не додумался до этого первым. Я бы прошелся с ней по рынку Буффа, разодетый в синее с золотом, с крылышками где только можно, на зависть моркови, порея и всех этих Панталеони, Ренуччи, Буппи, Чезари и Фасолли; я бы гордо вышагивал рука об руку с матерью под триумфальными арками из колбас и головок лука, ловя восхищение даже в круглых глазах мерланов.
Наивное преклонение моей матери перед Францией постоянно меня удивляло. Когда какой-нибудь выведенный из себя поставщик обзывал ее «чертовой иностранкой», она улыбалась и, движением своей палки призвав весь рынок Буффа в свидетели, заявляла:
— Мой сын — офицер запаса, а вы перед ним — дерьмо!
Она не делала различия между «есть» и «будет». Нашивка младшего лейтенанта вдруг приобрела в моих глазах огромное значение, и все мои мечты временно свелись к одной, гораздо более скромной: пройтись в форме младшего лейтенанта авиации по открытому рынку Буффа с матерью под руку.
Я поступил на юридический факультет в Экс-ан-Провансе и покинул Ниццу в октябре 1933 года. От Ниццы до Экса пять часов автобусом, и расставание было душераздирающим. Перед пассажирами я изо всех сил старался держаться мужественно и слегка иронично, а мать внезапно сгорбилась и стала словно вдвое меньше, не сводя с меня глаз и раскрыв рот с выражением мучительного непонимания. Когда автобус тронулся, она сделала несколько шагов по тротуару, потом остановилась и заплакала. Так и вижу ее с подаренным мной букетиком фиалок в руке. А я превратился в статую, правда, не без помощи оказавшейся в автобусе хорошенькой девушки, которая на меня смотрела. Мне всегда нужна публика, чтобы показать лучшее, на что я способен. За время поездки мы с ней познакомились: она была колбасница из Экса. Она призналась мне, что сама чуть было не пустила слезу во время сцены нашего прощания, и я опять услышал уже ставший мне привычным припев: «Можете не сомневаться, мать вас любит по-настоящему», — и все это со вздохом, мечтательным взглядом и чуточкой любопытства.
Свою комнату в Эксе, на улице Ру-Альферан, я снимал за шестьдесят франков в месяц. Мать зарабатывала тогда пятьсот: сто франков на инсулин и на врача, сто франков на сигареты и прочие расходы, а остальное — на меня. Перепадало мне и еще кое-что: почти ежедневно автобус из Ниццы привозил съестное из запасов отеля-пансиона «Мермон» — мать тактично именовала это «оказией», — и мало-помалу крыша вокруг окна моей мансарды стала походить на прилавок рынка Буффа. Ветер качал колбасы, в водосточном желобе, к великому удивлению голубей, выстраивались рядами яйца; сыры вспучивались под дождем, окорока, бараньи ножки, ломти мяса для жаркого на черепице выглядели натюрмортами. Ничто и никогда не было забыто: ни соленые огурцы, ни горчица с эстрагоном, ни греческая халва, ни финики, фиги, апельсины и орехи, а поставщики рынка Буффа добавляли сюда и кое-какие свои импровизации: г-н Панталеони пиццу с сыром и анчоусами, г-н Пеппи свои знаменитые «чесночные зубчики» — особое, совершенно дивное блюдо, которое на первый взгляд казалось обычной сладкой запеканкой, но при этом таяло во рту, перемежая неожиданные вкусы: сыра, анчоусов, грибов и вдруг, в довершение, апофеоз чеснока — такого я никогда потом не пробовал; и целые четверти бычьей туши, которые г-н Жан отправлял мне самолично, — то был единственный подлинный «бык на крыше», нравится это или нет знаменитому парижскому ресторану с тем же названием. Известность моей кладовки распространялась все дальше — по бульвару Мирабо, и у меня появились друзья: гитарист-поэт по имени Сентом, молодой немец, студент-писатель, вознамерившийся оплодотворить Север Югом или наоборот, уже не помню, два студента с философского курса профессора Сегона и, разумеется, моя колбасница, которую я потом вновь увидел в 1952 году; она стала матерью девятерых детей, и это доказывает, что Провидение хранило меня, потому что у меня с ней никогда не было подобных хлопот. Я проводил свое свободное время в кафе «Дё Гарсон», где писал роман под платанами бульвара Мирабо. Мать часто присылала мне краткие записки с хорошо прочувствованными фразами, призывавшими меня к мужеству и стойкости; они походили на воззвания, с которыми генералы обращаются к своим войскам накануне разгрома, звенящие от посулов победы и почестей, и когда я в 1940 году прочитал на стенах знаменитое «мы победим, потому что мы сильнее» правительства Рейно, я с нежной иронией вспомнил собственного главнокомандующего. Я часто представлял ее себе: как она встает в шесть часов утра, закуривает свою первую сигарету, кипятит воду для укола, втыкает себе шприц с инсулином в бедро, как я не раз это видел, потом, взяв карандаш, ставит мне боевую задачу и бросает ее в почтовый ящик по дороге на рынок. «Мужайся, сын мой, ты вернешься домой, увенчанный лаврами…» Да, вот так просто она находила совершенно естественными самые старые, затертые и наивные штампы человечества. Думаю, она сама нуждалась в этих записочках, которые писала больше ради того, чтобы убедить самое себя, и даже не мне, а самой себе придать мужества. Она также умоляла меня не драться на дуэли, поскольку ее всегда неотвязно преследовала гибель Пушкина и Лермонтова в поединке, а я в ее представлении был по меньшей мере равен им по литературному гению, так что она опасалась, как бы я не стал третьим, если можно так выразиться. Я не пренебрегал своими литературными трудами, отнюдь нет. Вскоре новый роман был завершен и отправлен издателям, и впервые один из них, Робер Деноэль[86], потрудился ответить мне лично. Он писал, что, по его мнению, мне было бы интересно ознакомиться с отзывом кое-кого из читателей. Вероятно, пробежав несколько страниц моего произведения, он передал его известному психоаналитику, в данном случае княгине Мари Бонапарт, и теперь пересылал мне ее двадцатистраничный труд об авторе «Вина мертвых», то бишь обо мне. Все было довольно ясно. Я одержим комплексом кастрации, фекальным комплексом, некрофилическими наклонностями и уж не знаю сколькими мелкими извращениями, за исключением эдипова комплекса, до сих пор не возьму в толк почему. Впервые я почувствовал, что «стал кем-то», и что начинаю наконец оправдывать надежды, которые мать питала на мой счет.