Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его величество Густав V был в то время человеком уже весьма пожилым, да еще и по-скандинавски флегматичным, отчего наверняка и показалось, будто он ничуть не удивлен. Вынув сигару изо рта, он серьезно воззрился на мою мать, бросил взгляд на меня и повернулся к своему тренеру.
— Перекиньтесь с ним несколькими мячами, — сказал он своим замогильным голосом. — Поглядим, на что он способен.
Лицо моей матери просияло. Мысль о том, что я держал ракетку в руках лишь три-четыре раза, ничуть ее не смущала. Она в меня верила. Она-то знала, кто я такой. Повседневные мелочи, ничтожные практические трудности были не в счет. Я поколебался секунду, а потом, под этим взглядом, исполненным доверия и любви, проглотил свой стыд и страх и, понурившись, побрел на казнь.
Все произошло быстро — мне порой кажется, что я еще там. Я, разумеется, старался изо всех сил. Я прыгал, нырял, подскакивал, крутился волчком, бегал, падал, снова подпрыгивал, порхал, вихлялся в какой-то пляске, словно разболтанная кукла, но если мне и удавалось изредка коснуться мяча, то лишь деревянной рамкой ракетки — и все это на глазах у шведского короля, который холодно и невозмутимо за мной наблюдал из-под полей канотье. Вы наверняка спросите, почему я согласился на эту бойню, зачем вообще сунулся туда. Но я не забыл ни свой варшавский урок, ни полученную оплеуху, ни голос матери, говорившей мне: «В следующий раз я хочу, чтобы тебя принесли домой на носилках, слышишь?» И речи быть не могло, чтобы уклониться.
Я бы также солгал, если бы не признался, что, несмотря на свои четырнадцать лет, я еще немного верил в чудеса. Верил в волшебную палочку и, отважившись выйти на корт, не совсем потерял надежду, что какая-нибудь абсолютно справедливая и снисходительная сила вступится за нас, что какая-нибудь всемогущая и незримая рука направит мою ракетку и что мячи послушаются ее тайного приказа. Не случилось. Вынужден признать, что этот перебой с чудом оставил во мне глубокий след, такой глубокий, что я иногда даже сомневаюсь, а не выдумана ли история про Кота в сапогах от начала до конца и вправду ли мыши пришивали ночью пуговицы к сюртуку глостерского портного. Короче, в свои сорок четыре года я начинаю задавать себе кое-какие вопросы. Но я многое пережил, так что не стоит слишком уж обращать внимание на мои мимолетные слабости.
Когда тренер сжалился наконец надо мной и я вернулся на лужайку, мать встретила меня так, будто я и не опозорился вовсе. Помогла надеть пуловер, утерла мне своим платком лицо и шею. Затем повернулась к присутствующим и — как передать это молчаливое, напряженное внимание, с которым она обвела их всех взглядом, словно подстерегая что-то. Тут насмешники будто немного растерялись, а красивые дамы, вновь усевшись на свои соломенные стулья, опустили ресницы и принялись увлеченно потягивать лимонад. Быть может, смутный образ самки, защищающей своего детеныша, промелькнул у них в голове. Моей матери, однако, не пришлось ни на кого кидаться. Король шведский вывел нас из затруднения. Этот пожилой господин коснулся своего канотье и сказал с бесконечной учтивостью и доброжелательностью — хотя поговаривали, что у него характер не из легких:
— Думаю, эти господа согласятся со мной: мы только что присутствовали при чем-то довольно волнующем… Господин Гарибальди, — помню, что слово «господин» прозвучало в его устах как-то особенно замогильно, — я уплачу вступительный взнос за этого молодого человека: у него есть мужество и бойцовский дух.
С тех пор я навсегда полюбил Швецию.
Но ноги моей больше не было в Императорском парке.
Все эти злоключения привели к тому, что я все чаще и чаще стал закрывался в своей комнате и взялся за писание по-настоящему. Атакованный реальностью по всем фронтам, вытесненный отовсюду, повсеместно натыкаясь на собственные пределы, я приобрел привычку укрываться в воображаемом мире и там, при посредстве выдуманных мною героев, жить жизнью, полной смысла, справедливости и сострадания. Инстинктивно, без явного литературного влияния, я открыл для себя юмор — этот ловкий и вполне приемлемый способ обезвредить реальность в тот самый момент, когда она обрушивается на вас. На всем пути юмор был мне верным другом; своими подлинными победами над превратностями судьбы я обязан именно ему. Никому и никогда не удавалось вырвать у меня из рук это оружие, и я тем охотнее обращаю его против себя самого, что через собственное «я» целю в нашу общечеловеческую участь. Юмор — это проявление достоинства, утверждение превосходства человека над обстоятельствами. Некоторые из моих «друзей», начисто лишенные его, огорчаются, видя, как я в своих произведениях и речах обращаю против себя самого это острое оружие; они люди сведущие и рассуждают о мазохизме, о ненависти к самому себе или даже, когда я вовлекаю в эти расковывающие игры своих близких, об эксгибиционизме и грубости. Мне жаль их. На самом-то деле «я» не существует, и я никогда в него не метил, а только преодолевал, обращая против себя свое излюбленное оружие; сквозь все мимолетные воплощения я целю в наше общечеловеческое, в некий общий, навязанный нам извне удел, в правило, продиктованное нам темными силами, словно какой-нибудь нюрнбергский приговор. В отношениях с людьми это недоразумение было для меня постоянным источником одиночества, ибо ничто сильнее не отчуждает, чем братская поддержка юмором тех, кто к нему восприимчив меньше пингвина.
Наконец я начал интересоваться и социальными проблемами, возжаждав такого мира, где женщинам не придется больше в одиночку таскать детей на своей спине. Но я знал уже, что социальная справедливость — только первый шаг, младенческий лепет, и от себе подобных я ждал не чего-нибудь, а чтобы они стали хозяевами своей судьбы. Я начал рассматривать человека как некую революционную тенденцию в борьбе против собственной биологической, моральной, интеллектуальной данности. Ибо, чем больше я смотрел на постаревшее, измученное лицо матери, тем больше росло во мне ощущение несправедливости и стремление исправить мир, сделав его достойным уважения.
Наше финансовое положение в то время снова ухудшилось. Экономический кризис 1929 года докатился и до Лазурного берега, и у нас опять настали трудные дни.
Мать превратила одну комнату нашей квартиры в пансион для животных и стала брать на содержание собак, кошек и птиц, гадала по руке, брала постояльцев, заведовала жилым домом, посредничала в одной или двух продажах земельных участков. Я помогал ей как мог, то есть пытался написать бессмертный шедевр. Порой зачитывал ей отрывки, которыми особенно гордился, и она непременно выражала свое восхищение, на которое я рассчитывал; тем не менее как-то раз, помню, прослушав одну из моих поэм, она сказала с некоторой робостью:
— Похоже, в жизни ты будешь не слишком практичным. В толк не возьму, как это вышло.
В самом деле, мои школьные отметки по точным наукам оставались катастрофическими вплоть до самого экзамена на степень бакалавра. На устном по химии, когда экзаменатор, г-н Пассак, попросил меня рассказать о гипсе, все, что я нашелся ему сказать, было дословно:
— Гипс используют для постройки стен.