Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрнестина спешно поставила десять центов и даже не заметила, проиграла она или выиграла, с таким волнением следила она за Грэхемом, когда он шел в другой конец комнаты, хотя отлично видела, что Берт Уэйнрайт перехватил ее взгляд и, в свою очередь, следит за ней. Однако ни она, ни Берт, да и никто из играющих не заметил, что и от Дика, который, весело блестя глазами, нес всякий вздор и вызывал непрерывный смех гостей, не укрылась ни одна деталь этой сцены.
Эрнестина, чуть выше ростом, чем Паола, но обещавшая в будущем располнеть, была цветущей светлой блондинкой с тонкой кожей, окрашенной нежным румянцем, какой бывает только у восемнадцатилетних девушек. Бледно-розовая кожа на пальцах, ладонях, запястьях, на шее и щеках казалась прозрачной. И Дик не мог не заметить, что, когда девушка смотрела на пробиравшегося в конец комнаты Грэхема, она вдруг залилась жарким румянцем. Дик заметил, что в ней словно вспыхнула какая-то мечта, но какая именно, он догадаться не мог.
А Эрнестина, глядя на то, как этот высокий, стройный человек с гордо откинутой головой и небрежно зачесанными, выжженными солнцем золотисто-песочными волосами идет по комнате, как ей казалось, поступью принца, – впервые почувствовала нестерпимое до боли желание ласкать шелковистые пряди его волос.
Но и Паола, спорившая со скрипачом и упорно возражавшая против недавно появившейся в печати оценки Гарольда Бауэра, не спускала глаз с идущего к ней Грэхема. Она тоже с радостью отметила особое изящество его движений, гордую посадку головы, волнистые волосы, нежный бронзовый загар щек, великолепный лоб и удлиненные серые глаза, чуть прикрытые веками и по-мальчишески сердитые, причем это выражение тут же растаяло, когда он, улыбаясь, приветствовал ее. С тех пор как они встретились, она не раз замечала эту улыбку: в ней было какое-то неотразимое очарование, – дружеская, приветливая, она отражалась особым блеском в его глазах, а в уголках рта появлялись веселые добрые морщинки. На эту улыбку нельзя было не ответить, и Паола молча улыбнулась ему, продолжая излагать Уэйру свои возражения против слишком снисходительной рецензии О'Хэя на музыку Бауэра. Затем, исполняя, по-видимому, просьбу Уэйра, она заиграла венгерские танцы, снова вызвав восхищение Грэхема, усевшегося с папиросой в амбразуре окна.
Он дивился ее многоликости, восхищался этими тонкими пальчиками, которые то укрощали Франта, то рассекали подводные глубины, то летели по воздуху, как лебеди, с сорокаметровой высоты, смыкаясь уже у самой водной поверхности над головой купальщицы, чтобы защитить ее от удара о воду.
Из приличия он только несколько минут посидел около Паолы, затем возвратился к гостям и вызвал их шумный восторг, непрерывно проигрывая пятаки счастливому и гордому директору из Мексики, превосходно при этом имитируя жадность и отчаяние скряги-еврея.
Позднее, когда игра кончилась, Берт и Льют испортили Паоле адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, иллюстрируя его каким-то гротескным фокстротом, который Дик тут же назвал «Любовь на буксире», и довели Паолу до того, что и она наконец расхохоталась и бросила играть.
Составились новые группы, Вейл, Рита, Бишоп и Дик засели за бридж. Доналду Уэйру пришлось уступить свою монополию на Паолу молодежи, явившейся к ней под предводительством Джереми Брэкстона. Грэхем и О'Хэй уселись в оконной нише и затеяли разговор о критике.
Молодежь хором спела гавайские песни под аккомпанемент Паолы, потом стала петь Паола, под собственный аккомпанемент. Она исполнила несколько немецких романсов. Пела она, видимо, только для окружавшей ее молодежи, а не для всего общества, и Грэхем почти с радостью решил, что, кажется, наконец-то отыскал в ней несовершенство: пусть она замечательная пианистка, прекрасная наездница, отлично ныряет и плавает, но, – невзирая на свою лебединую шею, она не бог весть какая певица. Однако ему скоро пришлось изменить свое мнение. Она все-таки оказалась певицей, настоящей певицей. Правда, в голосе у нее не было мощи и блеска, но он был нежен и гибок, с тем же теплым трепетом, который пленял и в ее смехе. И если ему не хватало силы, то это искупалось точностью звука, выразительностью и пониманием, художественным мастерством.
Да, голос небольшой. А вот прелестью тембра он захватывает, тут ничего не скажешь. Это был голос настоящей женщины, он звучал всей полнотой страсти, всем зноем пылкого темперамента, хотя и укрощенного непреклонной волей. Восхитило его также умение певицы, хорошо понимающей особенности своего голоса, искусно пользоваться им, не напрягая его, – тут она выказала настоящее мастерство.
И в то время как Грэхем рассеянно кивал О'Хэю, читавшему целую лекцию о состоянии современной оперы, он спрашивал себя: владеет ли Паола и в сфере более глубоких чувств и страстей своим темпераментом с таким же совершенством, как в искусстве? Этот вопрос занимал его «из любопытства», как он твердил себе, – но здесь говорило не одно любопытство: в Грэхеме было затронуто нечто большее, чем любопытство, нечто более стихийное, заложенное с незапамятных времен в существе мужчины.
Внезапное желание получить ответ на свой вопрос заставило его задуматься и окинуть взглядом эту длинную комнату с высоким потолком из огромных балок, висячую галерею, украшенную трофеями, собранными со всех концов света, и наконец самого Дика Форреста – хозяина всех этих материальных благ, мужа этой женщины, который сейчас играл так же, как он работал, – от всего сердца, и весело смеялся над Ритой, пойманной в плутовстве: она не сдала карту в масть, – ведь Грэхем никогда не закрывал глаза на суровую правду. А за всеми этими вопросами и абстрактными рассуждениями стояла живая женщина – Паола Форрест, блестящая, прелестная, необыкновенная, воплощение подлинной женственности. С той минуты, когда он увидел Паолу впервые и был поражен образом всадницы на тонущем жеребце, она словно заворожила его мужское воображение. Ведь он меньше всего был новичком в отношении женщин и обычно держал себя, как человек, утомленный их убогим однообразием. Встретить незаурядную женщину было все равно, что найти великолепную жемчужину в лагуне, опустошенной многими поколениями искателей жемчуга.
– Рада видеть, что вы еще живы, – засмеялась Паола, через некоторое время обратившись к нему.
Она и Льют уходили спать. Между тем составился новый бридж: Эрнестина, Берт, Джереми Брэкстон и Грэхем, а О'Хэй и Бишоп уже склонились над шашками.
– Наш ирландец в самом деле очарователен, только ему нельзя садиться на своего конька, – продолжала Паола.
– А конек, видимо, музыка? – спросил Грэхем.
– Когда дело касается музыки, он становится несносным, – заметила Льют. – Это единственное, в чем он действительно ничего не понимает. Он может прямо с ума свести…
– Успокойся, – засмеялась Паола грудным смехом, – вы все будете отомщены. Дик сейчас шепнул мне, чтобы я на завтрашний вечер позвала философов. А вы знаете, как они любят поговорить о музыке! Музыкальный критик – это их законная добыча.
– Терренс сказал как-то, что на эту дичь охота разрешена в любое время года, – добавила Льют.
– Терренс и Аарон доведут его до того, что он запьет, – смеясь, продолжала Паола, – не говоря уже о Дар-Хиале с его цинической теорией искусства, которую он, конечно, в опровержение всего, что будет сказано, ухитрится применить к музыке. Сам-то он не верит ни на грош в свою циническую теорию и относится к ней так же несерьезно, как – помните? – к своему танцу. Просто это его манера веселиться. Он такой глубокомысленный философ, что надо же ему когда-нибудь и пошутить.