Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Благодарю, Энабелла.
— Повторяю, пятьсот долларов для тебя — не такая уж потеря.
— Я принесу их тебе в следующий раз.
— Где она шьет себе подвенечное платье, эта твоя невеста? Знаешь?
— Не знаю. По-моему, в Форт-Пенне. А что?
— Будет комично, если она придет ко мне. Тогда я, может, разгляжу ее хорошенько, пока ты не разглядел. И расскажу ей кое-что, а, Эйб? Если бы она узнала то, что я знаю, то убежала бы от тебя, как ошпаренная.
— Ну, ну, Энабелла.
— Не бойся. Я только дразню тебя.
Не чувствуя себя обязанным Энабелле Кроу, он, тем не менее, оставался верен ей без малого пять лет. Все эти годы он знал, что миссис Кроу спала, насколько он мог судить, еще с тремя или четырьмя мужчинами. Но этот факт был известен Аврааму с самого начала, так что он не испытывал ревности и не требовал исключительного права на ее услуги. Система, с помощью которой она регулировала и удовлетворяла его потребности, не вызывала устойчивого чувства благодарности, не льстила мужскому самолюбию и вообще исключала все то, что входит в понятие любви. Разумеется, ни о каком стихийном проявлении чувств не могло быть речи, поскольку свидания тщательно планировались. Энабелла Кроу торговала своим прекрасным телом настолько откровенно, что не допускала никаких романтических эмоций. Проведя положенный час с мужчиной в постели, она спокойно садилась в своем халате и, держа в руке полученные от него банкноты (иногда обмахиваясь ими, как веером), болтая с ним дружески, ждала, когда гость оденется, чтобы потом проводить его до парадного и запереть на ночь дверь.
Близость с Аделаидой была совершенно непохожа на кратковременные, строго регламентированные свидания с Энабеллой Кроу — эта близость была чувством, отношением, а не актом. Не было случая, чтобы Аделаида, испытывая какой-либо вариант чувственной любви, заставляла Авраама заподозрить ее в том, что она почерпнула этот вариант из опыта другого мужчины. Все ее «эксперименты» казались ему новыми и уникальными, а от этого сознания зарождалась любовь. Авраам Локвуд привык считать себя человеком опытным, но за тридцать с лишним лет жизни он впервые жил с женщиной, а не «ходил на свидания» к ней. Если он и «обольстил» ее, то с помощью законного брака, и потому жизнь с ней все-таки была содержательней, богаче. Брак, как обязательное установление, окреп и в конце концов перерос в любовь. Аделаида заметила эту перемену, но о своем открытии умолчала. Она лишь стала сильнее любить.
Мать Авраама умерла через несколько недель после того, как отправили в больницу Роду. Сказались усталость, тяжелый труд, угрызения совести, сознание собственной ненужности и безрадостного будущего, тяжелые воспоминания о прошлом и, как значилось в свидетельстве о смерти, флегмонозная ангина. Смерть была нелегкой, мать угасала медленно, она по глазам мужа и сына видела, что те ждут, когда, наконец, прекратится ее прерывистое дыхание. Через неделю после похорон Мозес Локвуд уговорил Аделаиду и Авраама переехать в красную кирпичную коробку, где в 1873 году у него родился внук. Его назвали Джордж Бингхем Локвуд — в честь губернатора штата, который был близким другом Леви Хоффнера.
Джорджу Локвуду было около пяти лет, а его брат Пенроуз еще не вышел из младенческого возраста, когда здоровье их деда, Мозеса Локвуда, сильно пошатнулось. Он настолько ослаб, что уже почти не решался ходить в свою контору на Док-стрит, всего в нескольких кварталах от дома, поэтому все бумаги, требовавшие его внимания, носили ему в домашний кабинет.
Все дни дед проводил дома или во дворе. Просыпался он рано, так что прислугам, нанятым вскоре после смерти жены, приходилось вставать по очереди в пять часов утра, чтобы приготовить ему чай. В погожие дни он выходил во двор — подтянутый, одетый так, будто шел на службу, и потихоньку прохаживался среди розовых кустов и вязов — то трогал пальцами цветы, то останавливался у какого-нибудь дерева и рассматривал его от корней до самой макушки: время от времени он садился отдохнуть в дубовые кресла и на скамьи грубой работы, специально расставленные в разных местах усадьбы. Если дождь, снег или сильный холод мешали ему выйти из дому, он бродил по комнатам, останавливаясь перед статуэтками, фарфоровыми вазами и часто натыкаясь на прислугу, занятую уборкой. В доме стало многолюдно. У его сына Авраама было теперь двое маленьких детей, появились две прислуги, няня и кучер. В кухне и в других помещениях всегда суетились люди; но где бы Мозес Локвуд ни появлялся, он приносил с собой тишину. С его приходом все тотчас почтительно умолкали, ожидая, что он скажет. Но он в большинстве случаев ничего не говорил и, поскольку они продолжали молчать, чувствовал себя лишним. Он и действительно был лишним среди них.
Кучера Рафферти Мозес Локвуд не любил за то, что тот косо смотрел на его визиты в конюшню (как будто старик ходил туда шпионить). Из-за этого Мозес лишился возможности навещать лошадей. Не то чтобы он очень любил лошадей, но все же — это живые существа, которые умеют слушать и которым можно что-то сказать. Его сын Авраам, единственный оставшийся в живых из тех четверых, с кем Мозес провел большую часть свой жизни, по утрам спешил и часто исчезал на целый день, а то и на несколько дней, если этого требовали его новые дела в Филадельфии. Аделаида, жена Авраама, была приятной молодой женщиной, но все ее время занимали заботы о детях и хозяйстве, и у нее почти никогда не было ни одной свободной минуты, чтобы присесть и поболтать со стариком. Прислуги были сестрами-негритянками из Рихтервилла, и если Мозес — белый человек — завязывал с ними разговор, то они глядели на него так, что он сразу понимал, какие подозрения бродят у них в голове, хотя ему было уже шестьдесят пять лет и ноги у него подгибались в коленях. Только у одного человека всегда хватало времени на Мозеса Локвуда — у его внука Джорджа. Появление в семье нового младенца, требовавшего внимания матери, и постоянная занятость отца способствовали тому, что между мальчиком и дедом возникла та взаимная заинтересованность в общении, которая сближает людей. Старик рассказывал наполовину выдуманные истории из своего давнего прошлого: некоторые из них особенно полюбились мальчику, и если Мозес, пересказывая их, допускал отклонения от первоначального варианта, то Джордж поправлял его («Дедушка, ты сказал, что у индейца было ружье, а в тот раз говорил, что томагавк. И что ты его застрелил»). Эти разночтения и поправки мальчика забавляли старика, и он стал нарочно вкрапливать в свои рассказы новые элементы, упражняя смекалку ребенка. Мама была мамой, папа был папой, а дедушка — рассказчиком, у которого смешное ухо, удивительное искусство плеваться и интересный шрам на левом виске («Тебе пробили ухо пулей, да? А потом отрезали мочку? А может — просто отстрелили?»). Иногда они вместе ходили в туалет; старик садился на высокий стульчак, а мальчик — на низкий, который поменьше. Мальчик быстро кончал свое дело и наблюдал, как тужится и кряхтит его дед.
— Выйди пока, малыш, я еще не скоро.
Во время прогулок по саду Джордж набирал в чашку вишен и угощал деда. Яблоки старик кусать не мог. Он доставал из кармана ножик и, сняв с плода длинную вьющуюся ленту кожуры, разрезал его на маленькие ломтики и вдвоем с внуком ел. Они никогда не скучали, ибо всегда находили тему для разговора («Почему ты не даешь мне дотронуться до шрама? Тебе больно? Это тоже от пули, дедушка? Дедушка, покажи мне свои зубы. А когда ты был маленький, тебе тоже покупали зубы?»). Старик рассказывал мальчику о деньгах («Это пенни: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Эти монетки, взятые вместе, стоят столько же, сколько вот эта одна. На нее можно купить столько же конфеток, сколько на все эти пенни»), немного о цветах («Никогда не ломай их, а отрезай ножницами, иначе они не будут расти») и об американской истории («Линкольна застрелили за то, что он заставил Джона Уилкса Бута отпустить своих рабов»).