Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты убеждаешься, что сочувствие и неприязнь способны к сосуществованию. Открываешь для себя, что в одном и том же человеческом сердце благополучно уживается множество несовместимых, казалось бы, чувств. Злишься на прочитанные книги, которые не подготовили тебя к этому открытию. Ты определенно читал не те книги. Или читал не так.
Впрочем, даже на этой поздней, проникнутой отчаянием стадии мир твоих эмоций куда увлекательнее, чем у твоих приятелей. Они (в большинстве случаев) завели себе подружек (в большинстве случаев) своего возраста и подверглись родительской инспекции, заслужив одобрение, неодобрение или отсрочку приговора. У многих уже созрел план женитьбы на нынешней подружке или на какой-нибудь другой, но очень на нее похожей. План стать домоседом. Но в настоящее время они предаются лишь традиционным, чистым и румяным радостям, видят здоровые сны и готовятся к первоначальным разочарованиям молодых людей, которым, как и их подругам, слегка за двадцать. Ну а ты сидишь в больничном коридоре среди психов, влюбленный в женщину с предварительным диагнозом «сумасшествие».
И вот ведь что странно: какая-то часть твоей натуры ликует. В голове крутится: ты не просто любишь Сьюзен сильнее, чем парни любят своих подружек (это уж точно: иначе ты не сидел бы сейчас в одной очереди с придурками), но еще и живешь более яркой жизнью. Другие, возможно, меряются мозгами и бюстами своих девушек, а также банковскими счетами будущих родственников и мнят себя победителями, но ты вырвался далеко вперед, потому что твой роман более увлекателен, сложен и неразрешим. И доказательством этому служит то, что ты в данный момент сидишь на компактном металлическом стуле, лениво просматриваешь оставленный кем-то журнал, а твоя любимая тем временем замышляет… что? Бегство, конечно же. Бегство из здешних мест, бегство от тебя, бегство от жизни? Под грузом экстремальных, невыносимых и несовместимых эмоций она поразительна. Вы оба терзаетесь глубинной болью. И все же, зная дурацкий, похотливый мир мужской состязательности, ты говоришь себе, что вышел победителем. А когда ты в своих размышлениях доходишь до этого места, следующий логический шаг приведет тебя к такому заключению: ты и сам не вполне нормален. Ты явный, полный, законченный психо-дрихо-помешанный. Однако в этом коридоре ты самый юный из всех дебилов. Так что победа опять за тобой! Бывший чемпион школы по боксу в возрастной группе до шести лет и в весовой категории до тридцати семи кило дорос до чемпиона больницы в возрастной группе до двадцати шести лет и в категории придурков!
Дверь кабинета распахивает шарообразный лысый человечек в костюме.
– Мистер Эллис, – негромко выкликает он.
Ответа нет. Знакомый с рассеянностью, выборочной глухотой и другими недостатками своих пациентов, консультант поднимает голос:
– МИСТЕР ЭЛЛИС!
Со стула поднимается какой-то старый идиот в трех свитерах и теплой куртке; махровая головная повязка прижимает десяток седых прядей, свисающих с макушки. Он озирается, будто ожидая аплодисментов за узнавание своей фамилии, а потом устремляется в кабинет.
К тому, что за этим следует, ты не подготовлен. Тебе отчетливо слышен голос психиатра:
– Ну-с, как наше самочувствие, мистер Эллис?
Ты уставился на закрытую дверь. Нижнюю филенку отделяет от пола щель шириной в ладонь. Нетрудно догадаться, что консультант стоит лицом к двери. Ответ старого глухого идиота до тебя не долетает, но ответа, вероятно, и не было, потому что вслед за этим во всеуслышанье задается следующий вопрос:
– КАК НАША ДЕПРЕССИЯ, МИСТЕР ЭЛЛИС?
У тебя нет уверенности, что Сьюзен прислушивается. Для себя ты уже решил, что этот поход – напрасная затея.
* * *
Ее держит неотступный стыд. Тебе тоже свойствен стыд, который иногда выдает себя за гордость, иногда за некую благородную реалистичность, но в основном – за самое себя: за стыд.
* * *
Как-то вечером ты возвращаешься домой и застаешь ее в кресле, пьяную, со стаканом для воды под рукой; в нем на добрых два пальца жидкости, не воды. Ты решаешь сделать вид, будто все это совершенно нормально – в семейном кругу дело житейское. Идешь на кухню, высматриваешь что-нибудь одно, из чего готовится что-нибудь другое. Находишь яйца, спрашиваешь, делать ли на нее омлет.
– Тебе-то все нипочем, – воинственно произносит она.
– Что именно мне нипочем?
– Вот это умный ответ юриста, – говорит она, прихлебывая из стакана прямо у тебя перед носом, чего обычно не делает. Ты уже собираешься идти взбивать яйца, но тут она добавляет: – Сегодня умер Джеральд.
– Который? – Ты перебираешь своих знакомых, не сразу сообразив, есть ли среди них парень с таким именем.
– Который Джеральд, говоришь, мистер Умник? Мой Джеральд. Мой Джеральд – я тебе много о нем рассказывала. Тот, с кем я была помолвлена. Сегодня день его памяти.
Тебе становится тошно. Не потому, что ты забыл эту дату – Сьюзен никогда ее не называла, а потому, что у нее, в отличие от тебя, есть возможность вспомнить своих покойных. Жених, брат, пропавший без вести над Атлантикой, отец Гордона, чье имя ты уже запамятовал, – он питал к ней слабость. У тебя подобных дат нет – ни скорбей, ни дыр, ни утрат. Так что тебе не понять, каково это. С твоей точки зрения, человеку необходимо вспоминать своих покойных, а окружающие должны уважать эту потребность и желание. На самом деле ты даже позавидовал и пожалел, что тебе некого помянуть.
Потом у тебя закрадывается подозрение: ведь она никогда не упоминала день памяти Джеральда. А возможности проверить нет. Точно так же, как в более счастливые минувшие дни не было возможности проверить, когда она сообщала тебе, сколько раз вы с ней занимались любовью. Видимо, услышав поворот ключа в дверном замке, она не сумела подняться на ноги и не пожелала прятать стакан, а потому решила – нет, этот глагол не подходит, он подразумевает целенаправленный мыслительный процесс, несовместимый с ее тогдашним состоянием, – она «поняла», да, внезапно поняла, что это день памяти Джеральда. С таким же успехом она могла назвать Алека или своего свекра. Кто мог бы поручиться? Кто знал? И кто, в конце-то концов, брал в голову?
* * *
Я упоминал, что никогда не вел дневник. Это не совсем так. Однажды в пору одиночества и растерянности я подумал, что было бы неплохо делать какие-нибудь записи. Для этой цели я приготовил блокнот в твердой обложке и черные чернила; писал на одной стороне листа. Пытался быть объективным. Мне казалось, нет смысла просто выплескивать боль предательства. Помнится, первая же строчка гласила:
Все алкоголики – лжецы.
Эта сентенция, конечно, не основывалась на масштабном опросе или исследовании. Но в то время у меня сложилось именно такое убеждение, и теперь, спустя не один десяток лет и набравшись опыта, я вижу, что это неоспоримая истина. Я продолжал:
Все влюбленные – правдолюбы.
И снова количество информантов было невелико – главным образом я сам. Мне казалось очевидным, что любовь и правда всегда взаимосвязаны и, более того, как, возможно, уже говорилось, погружение в любовь означает погружение в правду.