Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы объяснить мне, в чем заключается «инстинкт любви», доктор Бласс рассказала историю о знакомом родителей, который спасал евреев во Львове, откуда происходит ее семья. Ты, наверное, не знаешь историю этого города, довольно-таки жуткую. До войны он принадлежал Польше, но там были две большие группы национальных меньшинств: евреи и украинцы. И те и другие подвергались дискриминации со стороны поляков, которых при этом объединяла с украинцами антипатия к евреям. Во время войны Львов пережил две оккупации: сначала, на протяжении почти двух лет, советскую, затем немецкую. В промежутке, в период краткого interregnum[74]в конце июня 1941-го, произошел кровавый погром, предположительно спровоцированный гитлеровцами, но убивали евреев украинцы и поляки. Теперь ты уже понимаешь, какой смелости требовало спасение евреев во Львове во время немецкой оккупации.
До недавних пор Львов был для меня просто точкой на карте. Теперь я невольно задаю себе вопрос: какой львовянкой была бы Плания? Была ли бы я глуха к человеческим страданиям или нет? Охватило бы меня сочувствие? Пересилило бы желание помочь страх? Вчера я пришла к выводу, что во Львове вела бы себя еще хуже, чем в Афинах. Скверным мнением о себе я поделилась с доктор Бласс. К моему изумлению, та посоветовала мне не быть столь самоуверенной, потому что «хороший или плохой импульс — это краткий миг и тайна бытия».
Зная, что родительский знакомый — ужасный молчун, доктор Бласс рискнула задать ему всего один вопрос: вы тогда боялись? Он, смеясь, ответил:
«Боялся так, что пот прошибал. Но только потом: ночью, ложась спать. Вы меня не знаете, дорогая Эли: я человек горячий. Чем больше риск, тем быстрее я решаюсь. Это доля секунды, импульс, шаг. Я его делаю, и путь назад отрезан». — «Разве это не называется героизмом?» — воскликнула доктор Бласс. Он засмеялся: «Дорогая Эли, назови это, как хочешь, для меня это инстинкт. Что-то хватает за горло, я не могу иначе. И — дело сделано». — «То есть вы инстинктивно ставите жизнь на карту?» — Он снова засмеялся: «Инстинктивно. Впрочем, тоже мне цимес — эта моя жизнь. Пороха я не изобрел, Микеланджело не стану».
Доктор Бласс обладает выдающимися актерскими способностями. Стараясь передать характер людей, о которых рассказывает, она имитирует их голоса. Так доктор поступила и в этом случае. Иначе от моего внимания укрылся бы очень важный момент: подобным образом говорит о себе Сильвио. Он тоже любит преуменьшать свои достоинства, напоминать, что от «проверки на порядочность» его спасла «милость позднего рождения» и эмиграция родителей в Штаты, любит оспаривать свое очевидное благородство.
Мама Сильвио рассказала мне, что их дом в Принстоне был настоящим приютом для животных. Едва Сильвио начинал играть в прятки, под ближайшим деревом обнаруживался выпавший из гнезда скворец, раненый крот, черепаха со сломанной лапкой или бездомный щенок. Ряды скаутов он покинул в знак протеста: не мог смириться с тем, что акция «обеды для пожилых» не распространяется на негритянский, самый бедный район. Поэтому он упросил маму готовить на пятерых. И каждый день бегал в гетто с судками — носил обед двум парализованным старушкам. Одна оставила ему в наследство кота по имени Рыцарь, которого он забрал с собой в Чикаго. Учебу Сильвио начал с того, что основал в тамошнем гетто закусочную «Под голубым рыцарем». В уикэнды он сам готовил суп и спагетти.
Твоя Плания, Роло, — поистине загадка. Ведь я обо всем этом знала, но словно бы позабыла. Лишь рассказ доктор Бласс напомнил мне о моем герое. А за его спиной я увидала себя: good for nothing[75]— на протяжении стольких лет. Теперь с этим покончено. Родится новая Плания и будет вести себя по-человечески. Проявит любовь к мужу, ведь она его любит. Позаботится о стареющем отце, который ничего плохого ей не сделал.
Ты подозревал, Роло, что я ненавидела отца больше, чем он того заслуживал. Однако в то, что он меня изнасиловал, в конце концов, видимо, поверил. Лишь Мел убедила тебя, что ты заблуждаешься, верно? Ты протянул ему руку, отец ее отверг. Он не мог тебе простить, что старый друг (а до войны больше, чем просто друг, да?) встал на сторону истеричной соплячки. И он прав. Пора тебе, Ролан, узнать правду. А потом, если сможешь, — простить Планию.
Доктор Бласс «раскопала» правду и подвела итог следующим образом: «Правда, как всякая правда, бывает эффектна, но чаще — банальна. Тем из нас, кого тянет к драме, трудно смириться с банальностью. И мы заменяем ее античной трагедией».
Именно так и поступила твоя бедная Пла-Пла: обремененная тяжелой наследственностью прапраправнучка немца-мифомана и Плании, спартанской поэтессы. Должно быть, во мне живы гены этой пары одержимых, «любовь» которых к Греции привела к войне с Турцией. Как жаль мне сегодня овдовевшего отца, имеющего такую дочку, как я! Кажется, Мел предлагала меня удочерить. Но он не согласился и решил заменить маму. Сам кормил меня из бутылочки, носил в мешке на лямках. Говорят, я цеплялась за отца, словно обезьянка, спала у него на груди.
Год мы были неразлучны. Разъединил нас папин роман с Ксантиппой, которую я возненавидела с первой же минуты. Она наняла для меня няню, купила коляску, выдворила из отцовской постели. И по сей день помню, как в присутствии папы я укусила Ксантиппу за нос. Сначала я не любила и маленького Кристоса, но тот быстро завоевал мое сердце: протягивал ко мне ручки, разражался плачем, если я убегала. Когда он подрос, то верил каждому моему слову, всегда принимал мою сторону.
Наветы Кристоса в адрес папы высосаны из пальца. Отец не затем отдал сыночка на воспитание, чтобы дальше «жить наедине с дочкой». Нет! Просто с нами двумя папа уже не справился бы, а меня он отдать не мог: мы были ужасно привязаны друг к другу. Вот тут «собака и зарыта».
После отъезда Ксантиппы в Штаты я сразу постаралась отвоевать свое место в папиной постели. Он сопротивлялся, запирался на ключ: я рыдала на полу под дверью спальни. Была зима, я заболела воспалением легких. Когда я выздоровела, папа больше со мной не боролся: мы вновь, как прежде, спали в обнимку. Порой я чувствовала его ночную эрекцию, но пока была маленькой, не обращала на это внимания.
Наступило время созревания. Неожиданно возникающая твердость начала меня возбуждать. Я обнаружила, что она связана с моими прикосновениями. На двенадцатилетие отец подарил мне первый лифчик. Я все чаще просыпалась среди ночи: прикасалась к отцу, просила, чтобы он меня обнял, поцеловал. Он притворялся спящим — некоторое время. Потом выскакивал из постели, бежал в туалет, сопел, спускал воду, мылся. Мне казалось, что это имеет какое-то отношение ко мне. Со временем я поняла, в чем дело. И пожелала, чтобы он сделал «это» со мной, как с женой.
Подвернулся подходящий случай: папа вернулся за полночь, слегка под хмельком; сразу лег. Я сняла с себя все, кроме лифчика, и скользнула в постель. Отец ничего не заметил. Он крепко спал, храпел. Я протянула руку к ширинке, прильнула к отцу: ощутила твердость у него между ногами. Папа засопел раз, другой. Прижал меня к себе. Потом засопел в третий раз и проснулся. Почувствовал мою наготу и, как ошпаренный, выскочил из постели. Заперся на ключ у себя в кабинете. Ночь провел на козетке, на рассвете ушел. На кухонном столе оставил записку: «С сегодняшнего дня ты спишь отдельно».