Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь, господа, быстро назовите мне первое имя, которое возникает в вашем сознании при упоминании о «маленьком человеке»! Думаю, не ошибусь, если предположу, что большинство из вас вспомнили именно об Акакии Акакиевиче, ставшем для нашего поколения благодаря таланту Гоголя и усердию советской педагогики символом ничтожного, униженного существа. Печальная судьба Акакия Акакиевича вам, бесспорно, хорошо известна. Но тот, кто счел себя современным его воплощением, такой судьбы для себя не пожелал, потому что, присвоив себе имя, он не пожелал допустить в свою больную душу свойства души подлинного Акакия Акакиевича, а именно трепетность и смирение. Что тоже объяснимо вполне: в наш прагматический век эти душевные качества очень и очень непопулярны. Что же остается Акакию Акакиевичу, лишенному своей кротости, когда отторжение и презрение общества становятся для него все более ощутимыми и болезненными? Только одно — возненавидеть это общество и начать ему мстить. Однако наш новоявленный Акакий Акакиевич, несмотря на тяжелый душевный недуг, поразивший его, отчасти сохраняет и даже приумножает (что свойственно душевнобольным людям) ясность и остроту ума, изобретательность, коварство и буйную, почти нечеловеческую фантазию. Потому так нелеп и от этого еще более ужасен перечень его жертв: он выбирал их со знанием дела и точным психологически расчетом, теперь это признать необходимо. И если бы он, не дай Бог, получил возможность действовать дальше, уверяю вас: через пару месяцев все вы, ваши близкие, сотрудники и вообще все, кто гак или иначе соприкасается с вами, жили бы в состоянии животного ужаса от постоянного ожидания страшной смерти.
Собственно, в определенном смысле он ведь был честен с вами, достаточно подробно сообщив в письме о своих намерениях. Но вы не пожелали услышать его и принять всерьез. Никто из вас не взял на себя труд вчитаться повнимательнее в строки его послания: за ними образ его угадывался легко и — главное! — узнаваемо. Тем более — для вас. Возможно, его подсознание, диктуя именно эти строки, рассчитывало как раз на вашу прозорливость, пытаясь таким, образом предотвратить все грядущие жертвы. Но — увы! Вы оказались слепы, а ваши горе-аналитики сослужили вам дурную службу, предлагая, как следует из их меморандумов, организовать тотальную слежку за всеми активистами КПРФ и национал-патриотами в радиусе нескольких километров вокруг возведенной вами цитадели.
Вот, собственно, и все. Сказка моя подошла к концу. И теперь мне следует, очевидно, оставить вас наедине с собой, дабы дать возможность самим произнести последние ее слова: назвать подлинное имя новоявленного Акакия Акакиевича. Прощайте, господа, и благодарю за благосклонное внимание.
На следующий день почти все столичные газеты, а также информационные программы радио и телевидения в числе главных новостей дня сообщили о внезапном самоубийстве известного российского предпринимателя, возглавлявшего один из крупнейших в стране финансово-промышленных холдингов. Как стало известно журналистам, минувшей ночью он застрелился в своем кабинете, расположенном в престижном офисном центре, объединившем под своей крышей несколько крупных финансовых структур и прозванном в народе, из-за необычного архитектурного решения, башней.
Четыре зверских убийства, совершенных на протяжении довольно короткого отрезка времени в микрорайоне, прилегающем к знаменитой башне, прессой были оставлены без внимания. В милицейских отчетах все они довольно скоро были отнесены к категории нераскрытых преступлений, причем высшее руководство по этому поводу проявило несвойственную ему терпимость и даже смирение.
Зима ворвалась в город отчаянным кавалерийским наскоком, разом положив конец слякотным капризам втянувшейся осени. Хлестко ударила загостившуюся соперницу звонким морозом, всюду стремительно напела свой порядок, запорошив унылые следы осени первым, настоящим, кипенно-белым снегом, ослепительным в своем нарядном великолепии. Враз прояснилось хмурое небо, наполнившись яркой холодной лазурью, в которой плавало белое, будто бы тоже слегка схваченное инеем солнце.
Все вдруг преобразилось, воссияло, заискрилось торжественно и радостно, и вместе с этой внезапно сошедшей с небес благодатью в город и в души его обитателей пришло радостное светлое чувство чистоты и свежести.
Где то далеко и невозвратном, казалось, прошлом осталось хмурое осеннее ненастье с его пронизывающими серыми ветрами, влажной пеленой бесконечных дождей и клубящимся сизым туманом ранних сумерек, таящих в себе целый сонм смутных тревог и беспричинных страхов. Растворились в прозрачной искрящейся дымке раннего морозного утра и словно навсегда ушли из жизни хмурые и вязкие, как болотная тина, осенние рассветы, и даже долгие зимние ночи с бесконечным кружением снежных вальсов или, напротив, исполненные ледяного лунного покоя не страшили запоздалых прохожих.
Зима, конечно же, слегка лукавила, ибо в ее арсенале имелись также, и в предостаточном количестве, хмурые, ненастные дни, серая снежная слякоть и много всякой погодной мерзости, которая, так же как и осенняя хмурь, рождает в душах человеческих уныние и тревогу. Но их припасала она на потом, на те времена, когда, уже изрядно привыкнув к зимней поре, люди начнут тяготиться ее стужами и метелями и затоскуют по весне, поругивая, а то и вовсе проклиная долгое зимнее всевластие, — тогда она, в наказание за вероломство, и явит им свою припасенную хмурь. Пока же ей сладостны были людские восторги и первые зимние радости, потому ярко сияло морозное солнце, щедро просыпая па землю алмазные россыпи первого снега.
Так повторялось из года в год, и людям, конечно же, давно известны были эти нехитрые уловки, но всякий раз восхитительный зимний обман принимался ими за чистую монету. И улучшалось настроение, рассеивались затянувшиеся депрессии, чаше расцветали на разрумяненных морозом лицах беспричинные вроде бы улыбки.
Словом, хороши были эти первые зимние дни, и хорошо, приятно было жить в их нарядном морозном убранстве.
Порой Ванде казалось, что кошмара этой осени не было так же, как и самой осени, и вся ее жизнь протекала в снежном радостном великолепии, но как ни заманчиво было погрузиться в это мироощущение, именно Ванда, как никто другой, понимала, какую коварную западню таит оно в своем светлом обмане.
История с несчастным финансистом, который, лишившись рассудка, объявил кровавую, изуверскую войну своим более удачливым коллегам, полагая, что действует от имени всех растоптанных ими «маленьких людей», канула в прошлое.
Судьба его была решена им самим или тремя его коллегами, оставшимися с ним наедине после того, как Ванда, поведав свою страшную сказку, удалилась, оставив четверых хозяев башни на пороге тяжкого, возможно, самого тяжкого в жизни каждого из них решения. Свой долг она считала исполненным до конца, но нечто смутное, неясное и необъяснимое иногда и вдруг всплывало в ее душе, рождая странную тревогу и ощущение грядущей опасности.
Часто звонил Подгорный, нудно, подолгу жалуясь на Таньку, которая, по его словам, становилась все более несносной.
Поначалу Ванда склонна была относить всплески своей беспричинной тревоги именно на счет этих звонков и искренне удивлялась собственному долготерпению. Многословных — порой лишенных всякого смысла, порой исполненных болезненного стыда — монологов ей с лихвой хватало в рамках профессионального консультирования, посему в обыденной жизни она категорически и, как правило, на корню обрубала любую попытку использовать ее в качестве жилетки для слез, даже если она исходила от людей в принципе ей симпатичных. Это снискало ей не очень лестную репутацию человека сухого и замкнутого, по это было единственным способом сохранить собственную психику в состоянии относительного равновесия. Теперь же, вдруг и практически против собственной воли, она позволяла нещадно эксплуатировать себя Виктору Подгорному. Это была странная метаморфоза, и, поразмыслив над ней, Ванда пришла к выводу, что причина тревожных ее состояний — отнюдь не назойливые исповеди Подгорного, а та страшная фантасмагория, в которую он втянул ее минувшей осенью. Самым неприятным в этом открытии было то обстоятельство, что осенний кошмар каким-то образом просочился в день сегодняшний, такой светлый и праздничный на первый взгляд, что в нем просто не могло быть места никаким ужасам. Но что то там, в минувшей осенней хляби, не отпускало Ванду и сейчас, Оказалось вдруг, что звонки Подгорного на самом деле нужны ей как постоянное напоминание о минувшем, но незавершившемся кошмаре, и выходило так, что это собственное подсознание заставляло ее, помимо воли, желания и правил, выслушивать пресные жалобы бывшего мужа, не ради того, чтобы помочь ему в чем-то, а для того лишь, чтобы не забыть самой… Но о чем? Ответа на этот вопрос Ванда не находила, и от этого приступы мимолетной тревоги становились все более сильными и частыми.