Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без сомнения, нельзя приписывать все это одному человеку, даже если он – лучший, своеобразнейший человек своего века. Простая этика братства и честности существовала и до него, она никогда не исчезала полностью из христианского мира. Мы найдем великие трюизмы о справедливости и сострадании в самых простодушных летописях варварской эпохи и в самых суровых поучениях поздней Византии. И в XI, и в XII веках мы видим признаки духовного подъема. Но в этом подъеме еще была суровость, которой окрашены долгие века покаяния. Рассвет наступал, но небо было еще серым. Монашество много старше Франциска, оно почти такое же старое, как христианство. Стремление к совершенству издавна принимало форму обетов целомудрия, бедности и послушания. Несмотря на свои неземные цели, монахи давно уже цивилизовали большую часть света. Они научили людей пахать и сеять, а не только читать и писать. В сущности, они научили людей почти всему. Но можно с полным правом сказать, что монахи были строго практичны – не только практичны, но и строги. Конечно, в основном они были строги к себе, а другим людям полезны. Старое монашество установилось давно и кое-где уже стало вырождаться. Но во всех движениях раннего Средневековья мы видим эту суровость. Это можно показать на трех примерах.
Во-первых, античное рабовладение уже исчезало. Раб превратился в крепостного, свободного в своей семье. Но кроме этого, многие освобождали и рабов, и крепостных – всегда под давлением Церкви и, как правило, в припадке покаяния. Конечно, во всяком христианском обществе живет дух покаяния. Но я имею в виду тот гораздо более сильный дух покаяния, которым вытравлялись пороки Античности. Один честный атеист, споря со мной, сказал: «Христиане живут в рабстве, потому что боятся ада». Я ответил ему: «Если бы вы сказали, что рабы получили свободу только потому, что их владельцы боялись ада, это был бы по крайней мере бесспорный исторический факт».
Другой пример – реформа церковной дисциплины, проведенная папой Григорием VII[142]. Цели ее были весьма высокие, а результаты – самые здоровые. Она была направлена против коррупции священства. Но привела она к целибату, что, при всей возвышенности, может показаться немного суровым. Третий пример – самый сильный. Я говорю о походе героическом, для многих из нас священном, но все же несущем всю страшную ответственность военного похода.
Здесь не хватает места, чтобы сказать все, что надлежит, об истинной природе Крестовых походов. Каждый знает, что в самый темный час Темных веков появилась в Азии ересь и стала новой религией, воинственной и кочевой религией мусульманства. Она была похожа на многие ереси, вплоть до монизма[143]. Еретикам она казалась здоровым упрощением веры; католикам кажется упрощением нездоровым, потому что сводит веру к одной идее и лишает ее свободного дыхания и равновесия христианства. Во всяком случае, она угрожала христианству, и христианство нацелило удар в самое ее сердце, попыталось отвоевать Святые места. Великий герцог Готфрид[144] и первые христиане, штурмовавшие Иерусалим, были героями, если вообще есть на свете герои, но это были герои трагедии.
Я привел в пример три дофранцисканских движения, чтобы показать в них общую черту, обусловленную тем духом покаяния, который пришел на смену античности. Все они подобны ветру, дующему в холодный день. Этот чистый, суровый ветер действительно продувал насквозь мир, проходивший очищение. Для всякого, кто чувствует дух эпохи, есть что-то чистое и бодрое в атмосфере тех грубых, а иногда и жестоких эпох. Даже разнузданность там чиста – в ней нет привкуса извращения. Даже жестокость чиста – в ней нет пресыщенности римского цирка, ее порождают простой ужас перед кощунством и простая ярость оскорбленного воина. Постепенно на этом темном фоне возникает красота, очень свежая и трогательная, и прежде всего – небывалая. Возвращается любовь, уже не платоническая, а та, которую до сих пор зовут рыцарской. Цветы и звезды обретают первоначальную невинность, вода и огонь уже достойны стать братом и сестрой святому. Мир очистился от язычества.
Сама вода отмылась. Сам огонь преобразился в пламени. Вода – уже не та вода, куда бросали рабов на съедение рыбам. Огонь – уже не тот огонь, куда бросали детей на съедение Молоху[145]. Цветы уже утратили запах Приапова сада; звезды перестали служить холодным далеким богам. И вода, и огонь, и цветы, и звезды ждут новых имен от того, кто вытравил из души последний след поклонения природе и потому может вернуться к ней.
И вот в самом конце долгой, суровой, почти беззвездной ночи маленький человечек внезапно и тихо взошел на холм и стал над городом, темный на темном фоне. Он поднял руки, как поднимал потом на стольких статуях и картинах, над ним запели птицы, а за его спиной занялся день.
Глава III
Франциск-воитель
По преданию (может быть, неверному, но очень достоверному), само имя святого Франциска не столько имя, сколько прозвище. Такому негордому, простому человеку очень подходит откликаться на прозвище, как отзывается школьник на кличку «французик». По этому преданию, его звали Иоанн, Джованни, но товарищи окрестили его Франческо за любовь к французской поэзии. Более вероятно, однако, что мать назвала его Джованни в отсутствие отца, а тот, вернувшись из торговой поездки во Францию, где ему очень повезло, воспылал такой любовью к французскому вкусу и обычаю, что назвал сына «франком» или «французом». В любом случае имя не лишено значения: Франциск с первых же дней связан с краем, который стал для него романтической, сказочной страной трубадуров.
Отец его, Пьетро Бернардоне, был зажиточный горожанин, член гильдии торговцев тканями в городе Ассизи. Трудно объяснить, что это значит, не объясняя, чем была тогда гильдия и даже чем был тогда город. Бернардоне не был похож ни на современного торговца, ни на купца, ни на дельца, вообще – ни на кого из тех, кто живет теперь, когда правит капитал. Быть может, он нанимал работников, но не был предпринимателем, то есть не принадлежал к особому классу, отделенному стеной от наемников. Точно мы