Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В своем дерзком безумии парламенты выдают себя за орган нации. В нации хотят видеть какое-то самостоятельное, особое от монарха начало, тогда как интересы и права нации – вот здесь, в моем кулаке.
И демонстрирует судьям свой пухлый, бессильный, а все-таки смертоносный кулак. Причем и парламент-то дрянь, недаром Дидро честит его на все корки за нетерпимость, ханжество и вандализм, каковые милы свойства Пьеру Огюстену очень скоро в полной мере испытать на себе.
Нет ничего удивительного, что Пьер Огюстен, наглядевшись на выразительные эти картины, пронзительным взором проникнув в глубины, на которых зиждется прекрасная Франция, как дерево на корнях, принимается размышлять. Именно с этого времени его начинают пленять серьезные драмы всё того же Дидро, вроде «Отца семейства» и «Побочного сына», писанные из принципа прозой, в отличие от высокой трагедии, которую так обожает несколько старомодный Вольтер, с простыми героями из бесправных сословий, с чувствительными сюжетами, введенными в обиход английским писателем Ричардсоном, в которых поруганная справедливость, невинная добродетель всегда торжествуют над злонравным самоуправством и бесстыдным пороком, торжествуют хотя бы морально.
Вполне понятно, что с особым усердием, с вниманием пристальным он берется и за трактаты философов, которые во множестве выпускает ненасытный печатный станок. Правда, в прекрасной Франции не за одно только издание, но и за чтение кое-каких особенно острых трактатов можно значительно пострадать, поскольку пресветлый король не намерен поощрять вольномыслия, угрожающего ему, однако многие трактаты на свет божий являются в республиканской Голландии, где в этих случаях имени крамольного автора вовсе не принято упоминать, так что многие из самых острых трактатов с большим успехом продаются из-под полы и с большим интересом прочитываются за опущенными плотными шторами и за дверьми, предварительно замкнутыми на железный засов.
Берется он за это чрезвычайно полезное дело в самое время, поскольку для него наступает пора осмыслить яркие свои наблюдения, фундамент которых был заложен сперва при пышном дворе французского короля, а затем при ещё более пышном и ещё более продажном и вороватом испанском дворе. С другой стороны, вся прекрасная Франция, вся Европа зачитываются творениями французских философов и публицистов, у каждого образованного европейца на языке французские идеи, французские афоризмы, французский способ выражения собственных мыслей, даже нередко французский стиль, не говоря уж о том, что многие образованные европейцы предпочитают изъясняться изустно и в переписке исключительно по-французски, а в среде аристократической молодежи прямо вспыхивает веселая мода «вкушать и выгоды патрициата, и прелести плебейской философии», то есть с приятностью болтать об опасных перспективах и дерзких прогнозах о торжестве демократии, по наивности полагая, что и прогнозы и перспективы так и останутся пустой болтовней, а они, как и прежде, будут жировать да жировать на трехжильном крестьянском хребте.
Если с определенным вниманием вглядеться в прославленные сочинения моего ныне пребывающего на лоне природы героя, то трудно не согласиться, что в обязательный круг его серьезного чтения вошел замечательный философ Шарль Луи Монтескьё, скончавшийся перед тем лет за десять и с каждым годом приобретающий всё новую и новую славу, пока его поразительная идея о непременном и четком разделении исполнительной, законодательной и судебной властей не превращается в краеугольный камень требований и вожделений неудержимо нарастающей оппозиции бесправных сословий.
Дело в том, что Шарль Луи Монтескьё первым задумывается о самой сущности, о самом духе законов, как он очень удачно выразил свою кардинальную мысль. Благодаря такому подходу к важнейшей проблеме государственного устройства он отбрасывает бытующие суждения разного рода о роли случайности или счастья в деле законодательства. Напротив, Шарль Луи говорит: «Не счастье управляет миром. Существуют общие причины, нравственные и физические, которые действуют в каждом государстве, то поддерживая, то разрушая его. Все события истории находятся в зависимости от этих причин, и если какое-нибудь частное событие приводит государство к гибели, то это значит, что за ним, за этим частным поводом, скрывалась более общая причина, вследствие которой государство должно было погибнуть». И в другом месте настойчиво повторяет: «Основной ход истории влечет за собой все частные случаи».
Вообще, в основание духа законов, которые существовали в прошедшем, существуют в настоящем и будут устроены в будущем, Шарль Луи кладет быт и нравы народов, с которыми имеет дело законодатель. Он утверждает:
«Вообще законы должны настолько соответствовать характеру народа, для которого они созданы, что следует считать величайшей случайностью, если законы одной нации могут оказаться пригодными для другой».
Что означает, конечно, что никакие законы не в состоянии изменить быт и нравы народов, тогда как всякое изменение в быте и нраве народов неизбежно ведут к перемене законов, и что не может быть выработано никакого идеального, умозрительного законодательства, равно пригодного для всех времен и народов, что тот, кто верит в возможность такого рода законодательства, не кто иной, как законченный утопист, то есть дурак.
Впрочем, именно этих основополагающих суждений проницательного философа в его смятенном и взбудораженном веке почти никто не приметил. Без исключения все образованные европейцы набрасываются на единственный раздел его историко-политического трактата, на раздел, трактующий о достаточных условиях для торжества политической свободы, достижение которой представляется важнейшей, чуть не единственной задачей для всех тех, кто видит в единовластии исключительный тормоз подспудно напирающего прогресса.
Чем Шарль Луи Монтескьё в особенности поражает умы своих современников? Прежде всего разъяснением, что есть политическая свобода сама по себе. Он тут заявляет, что политическая свобода вовсе не означает того плачевного состояния, когда каждый освободившийся гражданин вытворяет всё, что захочет, что в каждый данный момент внезапно взбредет в его пустую башку, напротив, политическая свобода состоит в том, чтобы делать лишь то, что позволяют делать законы. Для исполнения этой приятной возможности делать лишь то, что позволяют делать законы, необходимо такое государственное устройство, при котором никто бы не оказывался вынужденным делать то, чего не позволяют делать законы, и никто не встречал бы препятствий делать то, что законы делать ему разрешают или велят.
Понятно, что для создания столь замечательной ситуации в жизнь нации должны быть введены начала законности. А как вести в жизнь нации эти начала законности? В сущности говоря, ввести начала законности в жизнь нации очень просто. Для этого необходимо непременнейше развести в разные стороны, разделить три вида властей, которые существуют в любом государстве: власть законодательную, власть исполнительную и власть судебную. Когда же в одном учреждении или в одном лице, как это впоследствии мой герой представит в одном из своих персонажей, власть законодательная соединяется с властью исполнительной и судебной, там свободы не существует и никогда не может существовать, потому законодатель издаст тиранический, выгодный исключительно для него одного закон, а затем станет тиранически этот закон исполнять, опять-таки исключительно с выгодой для себя одного, нисколько не заботясь об интересах и выгодах нации, и, само собой разумеется, станет судить за неисполнение тиранического закона по своему произволу, опять-таки помышляя о соблюдении исключительно собственных интересов и выгод.