Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Перебирайтесь на остров пеши. Я один поведу машину.
Но мы остались на броне, плотно закрыли люки. Машина пошла в соду, погружаясь все глубже и глубже. Вот и самое опасное место. «Тридцатьчетверка» скрылась в волнах по башню, мы стояли на люках по колено в воде, жарко обдавало из выхлопных труб, дыхание захватывало, небольшая рытвина хотя бы под одной гусеницей — и танк захлестнет.
Минута, другая. Медленно, очень медленно, словно слепой на ощупь, пробирается машина по дну. Мы еле удерживаемся на башне, мокрые до плеч. Но если что случится, мы успеем открыть люк и вызволить Ивана. Наконец вода соскользнула с люков, танк пошел быстрее, а когда Иван увидел в триплекс дневной свет, он дал полный газ, словно «ура» выдохнул. Испытание выдержано.
Но радоваться рано. Вода уже перекатывалась через дамбу и мост.
— Ну, Серега, теперь все от тебя зависит.
Башня развернулась пушкой к дамбе.
— Фугасный! — командовал Скалов.
— Выстрел!
Столб из камней, песка и щебня поднялся над дамбой.
— Фугасный!
И еще столб, теперь уже с водой, взлетел на воздух. Появилась первая пробоина, и вода хлынула в нее, смывая песок, выворачивая камни. Скалов перенес огонь правее.
Башня заполнилась дымом от горячих гильз, не продохнуть. Я открыл люк, глотнул свежака. Наш островок вроде бы стал выше. Вода уходила. Я глянул на мост. Танка там не было, он вернулся на берег и оттуда ударил по дамбе. Фугасные пробили ее на той стороне.
Мост словно вырастал, появился под ним просвет. Он все больше и больше. Батальон, что стоял по колено в воде, наверное, спасен.
Я опустился в башню, подал очередной снаряд и почувствовал себя плохо. Руки мелко дрожали, в шею словно шомпол воткнули — одеревенела, заныла спина — не согнуться.
«Что это со мной? Устал? А как же в бою?»
Однажды на тактических занятиях «пеши по танкам» у меня закружилась голова, земля ушла из-под ног, я словно в темноту провалился, а когда очнулся, увидел над собой Ивана и Сергея. Ворот гимнастерки у меня расстегнут, под голову положен противогаз. Ребята, увидев, что я пришел в себя, подняли меня и почти на руках, подхватив под мышки, доставили в казарму. Я просил не отправлять меня в санчасть, отлежусь, мол. И отлежался: на другой день был уже в строю.
И вот опять, будь проклята эта контузия…
Я потянулся к боеукладке и не смог поднять снаряд. Он, словно соляром смазанный, выскользнул из рук. Скалов подхватил его, пнул ногой Ивана и кивнул на меня. Старшина помог мне выбраться из башни. Однако свежий воздух не вернул силы. Старшина что-то говорил, указывая на жалюзи, я не слышал его голоса. Он сбросил с себя куртку, постелил: приляг, мол.
Я лежал и глотал воздух. Хотел сказать «воды», и пробормотал что-то невнятное. Старшина пытался нащупать пульс. На броне появился Скалов, потный, в копоти, блестят глаза да зубы. Он с тревогой смотрел на меня…
Так я очутился в санчасти. Сказалась контузия, мозговые центры где-то опять перестали «контачить».
Ночами спал беспокойно, вернее не спал, а бредил. Вскакивал, убивал впервые убитого мной немца, бежал в атаку, стараясь не отставать от Стрельцова… И отставал… Горел в давно сгоревшей «тридцатьчетверке». Видел, как, припадая на раненую ногу, уходил от нее Скалов, а старшина тащил меня на себе, гремел взрыв, по листам разлеталась броня, и мы падали на землю… Виделась мне и подобравшая нас похоронная команда… Все, все повторялось в бреду…
Провалялся я недели две. Друзья наведывались ко мне, успокаивали: все, мол, пройдет, где наша не пропадала. Но я чувствовал: что-то они утаивают.
Пришли они как-то вечером в неурочный час. Сергей сел ко мне на койку, а старшина протянул мне записку. Я прочитал ее, и руки у меня задрожали. Ребята уезжали с маршевой ротой на фронт.
Они молча поочередно обнимали меня, жали руку. Мне казалось, что мы больше не встретимся. Фронт велик, да и попаду ли я на фронт? Выходит, напрасно обманывал я врача, чтобы не отстать от друзей.
Товарищи уехали. Мне стало хуже, из санчасти перевели меня в госпиталь, и я понял — надолго. Память то возвращалась ко мне, то пропадала. Письма и те я не читал и не писал, какое-то равнодушие ко всему и к собственной жизни охватило меня.
Глава шестая
Когда врачи сочли нужным выписать меня из госпиталя, наша армия облачилась в погоны. Нельзя сказать, что бойцы и командиры одинаково радостно нашивали погоны и переделывали отложные воротники гимнастерок на стоячие. Как тавро, крепко тисненное, на видавшем виды обмундировании зияли следы петлиц, «треугольников», «кубарей» и «шпал». Но главное таилось не во внешнем. Особенно остро чувствовалось это в Москве, куда я прибыл с Амура по Северной дороге. Среди множества военных, одетых или пододетых по-новому, я выглядел белой вороной, правда, не я один. Из госпиталей возвращалась уйма подштопанного, подновленного воинского люда. А при выписке нам выдавали то, что сняли с других, что еще хранило запахи сражений.
Не каждый знал, что появление в старой форме на улицах столицы запрещено. В станционных залах, похожих на привал в походе, гудящих разнозвучием, и на вокзальных перронах нас еще терпели, а покажись на площади или на улице — перед тобой, как из-под земли, появлялся патруль. Но как заглушить желание увидеть город, спасенный тобой? Да ведь это не просто город, это сердце Родины.
Меня задержали в метро, на той самой станции, где насмерть стоят коричневые скульптуры людей, вступившие в жестокий бой. Среди них есть красноармеец — солдат революции — с петлицами, что и у меня на гимнастерке. Возле этого красноармейца я и остановился, как бы загородился им, и с неприязнью поглядывал на чеканивших шаг военных — шаги в