Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь ты сама же сейчас хвалила этого Петруху?
— Ах, барышня, какие вы непонятные. Ну, какая из меня выйдет баба? Настоящая деревенская баба? Обмякла я на легких городских хлебах, вот первая причина. Деревенские-то бабы засмеют меня на первой полосе. Да и мысли у меня уж тоже не деревенские. В том роде, как вся порченая. На вид девка, как девка, а настоящего-то уж ничего и нет, значит, сурьезного, деревенского. Вот это самое мне и обидно, барышня, что потеряла я себя окончательно, а Аннушка смеется. Вы не подумайте, что по худому себя потеряла, а так вообще. Аннушке-то и завидно, что я совсем честная, вот она меня и срамит. И честная, да никому ненужная…
Вера Васильевна с трудом начинала понимать то, что хотела высказать Галя. Пред ней открывалось что-то такое громадное и захватывающее, что Галя на своем языке называла «совестью». Выступали неведомые ей жгучие интересы, центром которых выступала самая простая деревенская баба. Да, она была нужна, вот эта простая баба, она творила какую-то неведомую куколке громадную жизнь. Ее, эту бабу, так хорошо «жалел» овдовевший Петруха, потому что он еще не потерял совести, как дворник Семен и другие городские мужики. И Галя это так красиво и тепло чувствовала, и Аннушка тоже, может быть, даже больше, чем Галя. Одним словом, тут выступала настоящая жизнь, яркая и полная глубокого смысла.
III
Вера Васильевна опять стояла у окна и смотрела на улицу. Падал мягкими белыми хлопьями ласковый весенний снежок. На голой сетке соседнего сада черными точками пестрели какие-то птицы, точно ноты неизвестной громадной пьесы, — недоставало только взмаха палочки дирижера, чтобы эта таинственная музыка развернулась во всей своей напряженной красоте. Весенний концерт висел в самом воздухе…
По улице тянулись воза со снегом. Дворник Семен, как всегда, ничего не делал, но имел вид человека, которому дохнуть некогда. Старик Иван и молодой Петруха с тупой покорностью отрабатывали дворницкую работу. Вере Васильевне теперь они казались уже совсем другими людьми, и она напрасно старалась представить себе тех двух баб, которые унесли с собой счастье вот этих простых людей, и счастье и любовь. Да, там была настоящая любовь, и вот этот Петруха будет жалеть покойную жену тоже по-настоящему. Какое это хорошее русское слово: жалеть…
— А вот меня, куколку, никто жалеть не будет, — с тоской думала девушка. — Да. И никому я не нужна. Разве жалеют безделушку, которой только играют?
Куколке тоже хотелось плакать, так просто по-бабьи поплакать, как плакали в кухне Аннушка и Галя.
Николай Некрасов
«Двадцать пять рублей»
В начале нынешнего столетия случилось важное событие: у надворного советника Ивана Мироновича Заедина родился сын. Когда первые порывы родительских восторгов прошли, и силы матери несколько восстановились, что случилось очень скоро, Иван Миронович спросил жену:
— А что, душка, как вы думаете, молодчик-то, должно быть, будет вылитый я?
— Уж как не так! Да и не дай того бог!
— А что, разве того… я не хорош, Софья Марковна?
— Хороши — да несчастны! Все врознь идете; нет у вас заботы никакой: семь аршин сукна на фрак идет!
— Вот уж и прибавили. Что вам жаль сукна, что ли? Эх, Софья Марковна! Не вы бы говорили, не я бы слушал!
— Хотела из своей кацавейки жилетку скроить: куда! в половины не выходит… Эка благодать божия! Хоть бы вы побольше ходили, Иван Миронович: ведь с вами скоро срам в люди показаться!
— Что ж тут предосудительного, Софья Марковна? Вот я каждый день в департамент хожу, и никакого вреда-таки себе не вижу: все смотрят на меня с уважением.
— Смеются над вами, а у вас и понять-то ума нет! А еще хотите, чтоб на вас другие похожи были!
— Право, душка, вы премудреная: что ж тут удивительного, если сын похож на отца будет?
— Не будет!
— Будет, душка. Теперь уж карапузик такой… Опять и нос возьмите… можно сказать, в человеке главное.
— Что вы тут с носом суетесь! Он мое рождение.
— И мое тоже, вот увидите.
Тут начались взаимные доводы и опровержения, которые кончились ссорою. Иван Миронович говорил с таким жаром, что верхняя часть его огромного живота закачалась, подобно стоячему болоту, нечаянно потрясенному. Так как на лице новорожденного еще нельзя было ничего разобрать, то, несколько успокоившись, родители решились ждать удобнейшего времени для разрешения спора и заключили на сей конец следующее пари: если сын, которого предполагалось назвать Дмитрием, будет похож на отца, то отец имеет право воспитывать его единственно по своему усмотрению, а жена не вправе иметь в то дело ни малейшего вмешательства, и наоборот, если выигрыш будет на стороне матери…
— Вы сконфузитесь, душка, наперед знаю, что сконфузитесь; откажитесь лучше… возьмите нос, — говорил надворный советник, — а я так уверен, что хоть, пожалуй, на гербовой бумаге напишу наше условие да в палате заявлю, право.
— Вот еще выдумали на что деньги тратить; эх, Иван Миронович, не дал вам бог здравого рассуждения, а еще «Северную пчелу» читаете.
— На вас не угодишь, Софья Марковна. Вот посмотрим, что вы скажете, как я Митеньку буду воспитывать.
— Не будете!
— Буду!
— А вот увидим!
— Увидите!
Через несколько дней Митеньке был сделан формальный осмотр в присутствии нескольких родственников и друзей дома.
— Он на вас не похож ни йоты, душка!
— Он от вас как от земли небо, Иван Миронович!
Оба восклицания вылетели в одно время из уст супругов и подтверждены присутствующими. В самом деле, Митенька нисколько не походил ни на отца, ни на мать.
Юность Дмитрия Ивановича была самая незавидная. Вследствие неожиданной развязки пари ни отец, ни мать не стали его воспитывать. За каждую шалость, свойственную ребяческому возрасту, его строго наказывали. Отец не любил его, да и мать охладела к нему, с того дня как он спросил ее однажды при Иване Мироновиче: «Мамуся, кто это у вас был давеча, вот тот, что поцеловал меня?»
Образец кротости и послушания, угнетаемый, никем не любимый, Дмитрий Иванович достиг наконец пятнадцатилетнего возраста. Отец, искавший случая сбыть его с рук, отдал его в гимназию. Здесь начинается длинный ряд приключений Дмитрия Ивановича. Бог знает, за что восстала на него судьба, люди, обстоятельства. Не балованный от юности, он вступал в жизнь вполне, с позволения сказать, целомудренным, вполне достойным счастья. Наружность его была прекрасна: новогреческий нос, санскритский подбородок, испанская смуглость, сенегамбийская важность и множество других приятностей делали