Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выступления Бродского отличались захлебывающимся напором и часто даже агрессивностью. Это было выражением не только нервного склада его характера, но и другой черты его личности: тяги к провокации, стремления бросить вызов. «Он был нетерпелив, агрессивен… и любил споры ради споров, — вспоминает его студент, будущий литературный критик Свен Биркертс. — Если ты говорил белое, он настаивал на черном. Если ты признался в том, что восхищаешься кем-то другим, кроме его идолов — как Оден, или Лоуэлл, или Милош, — он забраковывал твое мнение».
Иосиф действительно любил провоцировать, растягивать границы, испытывать, как люди будут реагировать, сколько они выдержат. Однажды, когда я жил у него в Саут-Хедли, он должен был выступить перед студентами с чтением стихов других поэтов. Стоя уже на пороге, он не знал, что читать (он редко готовился к подобным мероприятиям), и спросил, есть ли у меня какая-нибудь идея. Я предложил Иосифу начать со стихотворения английского поэта Филипа Ларкина, которого он ценил — это я знал — и которым я в это время увлекался. Оно называется «This be the Verse» («Вот это стихи») и начинается так:
Глаза его засверкали. «Вот так и сделаю!» И сделал.
Того же шокирующего эффекта, на который Иосиф рассчитывал в данном случае, он добивался своими анекдотами, которые, по словам его английского друга и переводчика Дэниэла Вайсборта, «бывали довольно-таки сомнительного вкуса». Это — эвфемистический способ сказать, что Иосиф любил анекдоты, от которых уши вяли не только у сверхчувствительных барышень, что не мешало ему рассказывать их в самых смешанных компаниях.
В своей книге «From Russian with Love» Вайсборт приводит один пример подобной шутки «сомнительного вкуса»: был его день рождения, и во время прогулки по Little Italy[25], итальянскому кварталу Нью-Йорка, Иосиф купил ему майку, на которой был изображен Муссолини, вскинувший руку в фашистском приветствии. Жертвой той же «шутки» стал и я, и также во время вечерней прогулки по Little Italy. В качестве подарка жест был сомнительным — я майку потом выбросил, — но было ли это шуткой? Я сразу понял, что хотел этим сказать Иосиф: смотрите, на что способен человек, до чего мы опустились. Это было практической демонстрацией того, в чем он видел главную задачу поэта, а именно: «показать людям истинное положение вещей». Се человек.
Желание провоцировать было связано с потребностью демонстрировать свою независимость, характерной не только для Бродского, но и для всего его поколения. «Ни ломтика из рук, которые угадывались как „чужие“, — по словам Анатолия Наймана, — ни микроскопической уступки, пусть с перехлестом в сторону отрицания того очевидного, с чем согласен; ни малейшего изгиба позвоночника: прямая шея, прямые плечи, юнкерский взгляд, устремленный в навсегда далекую цель». Выражением этого качества была привычка Бродского начинать любой диалог со слова «нет». Иногда — потому что он действительно был другого мнения, но чаще всего из-за внутренней потребности проверить все варианты и гипотезы, перед тем как прийти к заключению. Это касалось и тех случаев, когда он соглашался со своим собеседником и естественной реакцией было бы «да». Тогда за словом «нет» следовало «впрочем, да». Но часто требовалось довольно долгое жонглирование этими «да» и «нет», пока он не соглашался с тем, что изначально отрицал. Смешной пример этой жажды оппозиционности приводит Сергей Довлатов, посетивший Бродского в больнице после операции. Когда Довлатов сообщил, что Евтушенко высказался против колхозов, Бродский шепнул еле слышно: «Если Евтушенко против, я за…»
Наглядным примером диалогичности мышления Бродского было его выступление в Шведской академии осенью 1991 года на тему «Положение литературы высокого качества». Во-первых, он был простужен и, во-вторых, говорил так быстро, что решительно ничего было не разобрать. Когда он кончил, воцарилось неловкое молчание, которое я попытался нарушить вопросом, где я, в принципе, цитировал его самого: «Вам не кажется?..» — после чего последовала какая-то мысль, взятая из его же эссе. Он сразу ответил: «Нет, нет, нет», чтобы потом, после долгого рассуждения, вернуться точно к тому, что я, то есть он, имел в виду.
Английский критик Сесил Дей-Льюис писал об Одене, что тот обладал «жизненной силой, которая перехлестывала через край, переливаясь в известные позы и сумасбродство и дико нереальные представления, и придавала им характер авторитетности, иллюзию правильности, заставившую современников Одена относиться к ним слишком серьезно». Эта характеристика применима и к Бродскому. В то время как его эссе отличаются интеллектуальной остротой и стилистическим мастерством, в интервью и других устных высказываниях он позволял себе непродуманные формулировки, которые, как и в случае Одена, приобрели лишний вес на фоне его творчества и положения в литературном мире. В отличие от многих других крупных фигур литературного цеха, Бродский плохо исполнял роль «великого писателя» — сама эта поза была ему чужда. Как справедливо пишет Яков Гордин, он был «живым и веселым человеком, не дающим никаких оснований для сакрализации и не поддающимся бронзовению».
Так как осторожность не была в характере Иосифа, он порой говорил вещи, о которых не стоило бы говорить — не потому, что он находился на известном уровне (особенно после Нобелевской премии), а потому, что это вредило его авторитету в принципиально важных для него вопросах. Так, например, в своих эссе он подробно обосновывает ту мысль, что поэзия выше прозы. Этот довод можно оспаривать, но он занимает свое место в рамках поэтики Бродского. Однако сама обоснованность его подрывается опрометчивыми устными заявлениями о том, что он «ненавидит прозу», что писание прозы — все равно что «проституция», между тем как поэзия — «антропологическая цель» нашего биологического вида, и «люди, которые занимаются поэзией, — наиболее совершенные в биологическом отношении образцы человеческого рода».
Зачем было заявлять, что он «ненавидит прозу», если он требовал от своих студентов, чтобы они читали Музиля, Кафку, Кальвино и других и рекомендовал Горбачеву публиковать Пруста и Джойса в виде подвалов в «Правде»? Почему он так щедро угощал своих критиков возможностью не принимать его всерьез? Зачем он подорвал свою интеллектуальную репутацию до такой степени, что редактору американского сборника разных интервью с ним («Joseph Brodsky. Conversations», 2002) пришлось констатировать, что «его встречи с журналистами, писателями, поэтами и другими собеседниками» отличаются не только «большой серьезностью», но и изобилуют «чистой воды чепухой»? Нервы? Страсть к провокации? Склонность доводить каждую мысль до своего логического — а иногда абсурдного — конца? Вопрос не имеет однозначного ответа.