Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если драма некоторых преступников – в невозможности понести наказание, то драма Толстого в противоположном – в невозможности избежать благосостояния, которое он отвергал. Человек, несчастный оттого, что он счастлив! Не правда ли, отличная тема для размышлений о нашей эпохе с ее стремлением к добыванию материальных благ?
Толстой велик, на мой взгляд, не столько учением, которое он нам оставил, сколько тем страданием, которое он претерпел, чтобы воплотить его в жизнь, не столько своими пророчествами о будущем мире, сколько картинами жизни современного ему общества, не столько порывами к богу, сколько изумительным пониманием жизни земной. Стефан Цвейг говорил о Толстом: «Читая Толстого, кажется, что смотришь в открытое окно на реальный мир». И действительно, каждая страница Толстого захватывает читателя непревзойденной точностью деталей. Так приходишь к убеждению, что перед тобой не опьяненный своим всемогуществом создатель, вдохнувший жизнь в персонажи, а трезвый и зоркий наблюдатель натуры, который всего лишь свободно рассказывает о том, что видит вокруг себя. Такой высшей простоты Толстой достиг изнурительным трудом, о котором красноречиво свидетельствуют испещренные правкой рукописи. Он долго накапливает красочные детали и затем с кропотливостью ремесленника складывает их в многоцветную мозаику. Какая-нибудь ненужная фраза или излишне выпуклый образ ужасают его до такой степени, что, уже отослав корректуру в Москву, он телеграфирует издателю, требуя приостановить печатание и ждать его указаний. Его проза, лишенная всяких эстетических претензий, не подвержена моде. У нее нет возраста, она не стареет – она нетленна. Кроме того, проза Толстого не является, собственно говоря, плодом вдохновения. В Толстом не было ничего от визионера. Его герои не трепещут в мистическом экстазе, как герои Достоевского. Его повествование, в противоположность повествованию Достоевского, не пронизано пророческими озарениями. Когда читаешь Достоевского, как будто слышишь прерывистое дыхание автора, охваченного неистовой страстью. Когда читаешь Толстого, слышишь равномерное дыхание ходока, идущего не торопясь вперед по широкой дороге в лучах полуденного солнца. Графика прозы Достоевского – линия ломаная, графика прозы Толстого – линия прямая. Ни на одно мгновение его исследование человеческой натуры не выходит за пределы того, что доступно непосредственному восприятию большинства людей. Поле его опытов и размышлений то же, что и у нас. Только он более глубоко, чем обычный человек, проникает в природу живых существ и предметов. Его восприимчивая натура регистрирует с равной остротой ощущения охотничьей собаки, учуявшей дичь, и юной девушки на ее первом балу. Пишет ли он о сенокосе, о ранении князя Андрея или гибели Анны Карениной, тысяча научной точности наблюдений передают психологическое состояние персонажа. Его герои, в сущности, вовсе не являются натурами исключительными. Но разве не в том именно высшая заслуга Толстого, что он незабываемым образом зафиксировал в нашем сознании людей, которые не возбудили бы нашего интереса, если бы мы встретили их в реальности?
На протяжении своей долгой жизни Толстой пережил все: он был любителем цыган и вина, игроком, солдатом, помещиком, мужем, отцом семейства, сыном церкви, ниспровергателем религии, пророком, аскетом, ловеласом, педагогом, волшебником, хулителем искусства и гениальным писателем. Это многообразие и составляет его силу. Человечество узнает себя в его произведениях, ибо он один вместил в себе все человечество.
– Несколько лет спустя, в 1971 году, вы дополнили вашу галерею великих русских писателей биографией Гоголя. По вашему мнению, он так же велик, как и те колоссы, портреты которых вы уже набросали?
– В представлении западного читателя два колосса русской литературы – это Достоевский и Толстой, в представлении читателя русского в одном ряду с ними стоит длинноносый человечек с птичьими глазами и саркастической улыбкой на губах. И этот человечек, быть может, самый оригинальный и самобытный гений из всех, которых когда-либо знало человечество. Неожиданно, как поразительный феномен, появляется он среди писателей первой половины XIX века и сразу же, избежав каких-либо влияний, вовлекает читателя в мир, где веселье смешивается с печалью. Его первые почитатели, введенные в заблуждение детальностью его описаний, приняли его за реалиста, тогда как он – удивительнейший фантаст. Пушкин дает ему сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ», и из этих забавных анекдотов он создает произведения смешные и в то же время страшные – балаганные фарсы, в которых то и дело высовывается морда дьявола. Тут-то и возникает подлинная духовная драма этого человека, раздираемого между талантом и честолюбием, между даром, данным ему Богом, и даром, который он желал бы Богу поднести. Убежденный, что совершенное произведение искусства обладает нравоучительной властью, он считает своим долгом пожертвовать все силы ума и таланта во имя нравственного преображения ближнего. Он полагает, что будет достоин задачи, возложенной на него Богом при его рождении, если покажет добродетель привлекательной, а порок отталкивающим. Но если он в совершенстве владеет искусством изображения физического и духовного уродства человека, то гений изменяет ему, когда он пытается создавать светлые образы идеальных героев. Не имея себе равных в искусстве схватывать человеческие недостатки и превращать человеческие лица в звериные рыла, а обыденные явления – в фантастические гротески, он утрачивает все свое мастерство, когда берется за изображение новых людей, деятельных и праведных, которые будто бы спасут Россию. Рука его, созданная для резкого и сочного рисунка карикатуры, делается неуверенной и неуклюжей, когда он принимается набрасывать ангельские лики. Он хотел бы быть Рафаэлем, а был Иеронимом Босхом. Так, Гоголю замечательно удался первый том «Мертвых душ», олицетворяющий ад в триптихе «Божественной комедии», но он терпит полное поражение во втором томе романа, возвещавшем чистилище на русской земле. Что же до Рая, то к вратам его он не осмеливается даже приблизиться.
Гоголя терзает жестокое сомнение: не покарает ли его Господь в день Страшного суда за то, что талант его служил достойным осуждения целям. Ведь если его постигает неудача в изображении существ высшего порядка, то потому лишь, несомненно, что он не достоин столь высокой миссии, ибо прежде, чем прославлять чистоту, следует самому пройти через очищение души. Тогда Гоголь разрабатывает правила, предназначенные для воспитания души, такие, например, как обязательное чтение каждое утро после завтрака главы из «Подражания Иисусу Христу» Фомы Кемпийского. Он призывает друзей нападать на него и разоблачать его недостатки и сам сурово выговаривает им, рассылая наставительные письма. Но вот с некоторых пор он заметил, что, изобличая пороки общества, сражался с царским режимом, которому должен был бы возносить хвалу, поскольку царь – наместник Бога на земле. Немедленно он кается, исповедуется, публикует «Выбранные места из переписки с друзьями», навлекающие на него гнев передовых кругов общества. Художник-революционер превращается в реакционного моралиста. Гениальный карикатурист восхваляет благонамеренность, существующий порядок, чиновничество, защищает церковь и армию, оправдывает крепостное право. Отныне вся его жизнь – жестокая внутренняя борьба в попытке разрешить все эти раздирающие его сознание и душу противоречия. Почти никаких внешних событий – и настоящая буря внутри.